«Тельман! Карл Либкнехт!»
«Рабочий человек не может воевать с рабочими и крестьянами».
Мы угощали его папиросами, похлопывали по плечу:
«Долой Гитлера!»
Вы знаете, что он нам отвечал? Меерзон переводил нам медленно, аккуратно, фразу за фразой:
— Вы все будете убиты. Об этом позаботятся ваши плохие командиры. И мы. Воевать вы не умеете. Лучше вам сразу сдаться. Вы дикари. Вы не можете жить культурно. Посмотрите, какие у вас дороги. А ваши избушки. Ужасно. Там грязь, полно насекомых. Туалеты. Все загажено. Дрек. Дрек. Посмотрите на себя. Разве вы солдаты? Вы низшая раса!
Он смеялся. Белозубый, краснощекий здоровяк. Ни страха не было у него, ни интереса. Кашу он ел жадно, аккуратно вытер рот носовым платком. Алимов взял ложку, стукнул его по лбу: «Спасибо» надо сказать, чему тебя учили?».
«Ночью было видно, как горел Ленинград. Издали пламя казалось безобидным и крохотным. Первые дни мы гадали и спорили: где пожар, что горит, — и каждый думал про свой дом, но мы никогда не были уверены до конца, потому что на горизонте город не имел глубины. Он имел только профиль, вырезанный из тени. Прошел месяц, город все еще горел, и мы старались не оглядываться. Мы сидели в окопах под Пушкином. Передний край немцев выступал клином, острие клина подходило к нашему взводу совсем близко, метров на полтораста. Когда оттуда дул ветер, слышно было, как выскребывают консервные банки. От этих звуков нас поташнивало. Сперва казалось, что к голоду привыкнуть нельзя. А теперь это чувство притупилось, во рту все время ныло. Десны опухли, они были как ватные. Шинель, винтовка, даже шапка становились с каждым днем тяжелее. Все становилось тяжелее, кроме пайки хлеба».
«Наш второй полк дивизии народного ополчения отступал с Лужского рубежа и сначала остановился в районе Александровской, а потом прямо у Камероновой галереи. Мы держали эту оборону несколько дней. 15 сентября вечером, когда наступила темнота, в парке началась стрельба. Пришли пушкинские милиционеры, сказали: «Ваши солдаты безобразничают в парке». Я говорю: «Это не наши, это уже немецкие автоматчики». Они не поверили: «Не может быть, сейчас пойдем и приведем ваших хулиганов». Пошли. Но вернулся из них лишь один. Точнее, он приволок командира отделения, которого мы положили в медсанчасть на первом этаже галереи, где уже лежали наши раненые. И всех их решили срочно отправить в Ленинград… Потом мы получили приказ снять оборону и идти в Ленинград на сборный пункт. В пять утра выстроили остатки полка и пошли через весь Пушкин, мимо вокзала, вышли на Шушары. И на поле увидели тысячи людей, которые бежали из пригородов в Ленинград, с детьми, с какими-то колясками, узлами… Перед нами встал вопрос: будить Пушкин или нет? Мы же были последней частью, покидавшей город. Один из начальников сказал: «Нечего поднимать панику».
«Для меня всегда было непонятно, что на самом деле произошло под Ленинградом. 17 сентября 1941 года, надеюсь, что память мне не изменяет, я с остатками своего полка 1 ДНО отступил из Пушкина в Ленинград. Мы вышли на рассвете где-то в 5 часов утра, получив приказ отойти из района расположения дворца. Наш штаб полка находился в Камероновой галерее. К тому времени немецкие автоматчики уже занимали парк, они обстреливали галерею, расположения всех рот. Одна за другой роты покидали свои позиции, отходя к дворцу. С правого и с левого фланга, вероятно, никаких частей наших уже не было. Во всяком случае, получив приказ, мы эвакуировали раненых, и остатки полка организованно отходили по шоссе 512 в направлении Шушар. Дойдя до Пулково, мы подверглись налету немецкой авиации. Спустились в низину Шушар, и я увидел, как немецкие эскадрильи одна за другой обстреливали людей, которые шли, бежали к городу. Это были беженцы из пригородов и остатки частей вроде нас.
Колонна подошла к Пулково, и я увидел, как внизу по всему полю к Ленинграду идут такие же колонны, отряды, группы и одиночки. Тысячи и тысячи солдат стекались в город. Было понятно, что фронт рухнул. По крайней мере, юго-западный участок прорван. Не видно было никакой попытки остановить эти массы отступающих. Куда они стремились, как будто город был убежищем. Показались немецкие самолеты. Десятки, а может, сотни. В поле негде было укрыться. Ни окопов, ни щелей, открытое пространство, на котором отчетливо виден каждый. Свинцовые очереди штурмовиков полосовали почти без промаха. Сбрасывали небольшие бомбы, сыпали их беспорядочно, благо любая настигала. Настигла и меня, взрыв подбросил, я шмякнулся о землю так, что отключился. Когда очнулся, наша колонна разбежалась.
Перебежками, а потом уже просто пешим образом я дошел до Средней Рогатки, до трамвайного кольца, сел на трамвай и поехал к дому. Всё было ясно, немцы на наших спинах войдут в город. Меня поразило, что на всем пути не было никаких заградотрядов, никаких наших воинских частей, никто не останавливал отступающих, впечатление было такое, что город настежь открыт».
«17 сентября 41-го мы просто ушли в Ленинград с позиций с мыслью: «Все рухнуло!» Я, помню, сел на трамвай, приехал домой и лег спать. Сестре сказал: «Сейчас войдут немцы — кинь на них сверху гранату (мы на Литейном жили) и разбуди меня».
Сестра у окна сидела, а я не мог: глаза слипались — двое суток совершенно не спал. Когда проснулся, первым делом спросил: «Вошли немцы?» — «Нет». И тогда я отправился в штаб дивизии народного ополчения: он находился в Мариинском дворце. До этого я остатками полка, по сути, командовал, но во время бомбежки все разбежались, меня контузило. Ну, неважно… Прихожу в штаб, слышу: «А где же твой полк?» Я плечами пожал: «Разбежался». — «Пиши объяснительную записку и топай на самый верх. Там трибунал — тебя будут судить». Делать нечего: изложил на бумаге, как и что…
Сижу и жду, когда вызовут. В это время приходит майор и пальцем в каждого тычет: «Ты кто? Чем командовал?» — ну и меня тоже спрашивает. Потом приказывает: «Вот ты, ты и ты, идите, я вам дам назначение». Я растерялся: «Меня же под трибунал…» — «Слушай команду последнюю…»
Так и получил я бумагу, что назначен командиром батальона. Прибыл с ней в отдельный артпульбат под Шушарами, а там уже есть командир — молодой кадровый. Я, конечно, свою бумажку ему предъявил (смеется), и он меня назна… Да нет, просто взял рядовым в пехоту. Так всю блокадную зиму и просидел в окопах, а потом меня в танковое училище послали и оттуда уже офицером-танкистом на фронт».
«Вторым моим комиссаром был Медведев. Печально, что имя-отчество его забылось. Мы жили с ним в одной землянке. Он был парторгом, а потом политруком нашей роты. Это уже было на Ленинградском фронте, в стрелковой 189-й дивизии. Блокада только начиналась. И голод только начинался. Медведеву было лет под сорок. Перед войной он был вторым секретарем райкома где-то в Карелии. Это был человек неразговорчивый и странно скромный. Все, что он делал для бойцов, он скрывал, избегая личной благодарности. Для него самым важным были самые простые вещи — наладить почту, кухню, добыть полушубки, он учил мастерить печки в землянках, растапливать их сырыми дровами, потому что сушняка у нас не было. Потом он учил нас, как надо есть все более легкую пайку нашего хлеба и все более жидкую похлебку. Он научил нас не бояться голода. Это вскоре помогло нам, и весьма существенно. И все это он умел делать незаметно, почти без слов. Иногда он начинал мне рассказывать, что будет в их районе после войны, какие они будут строить дома и что разводить в озерах. Было в нем что-то отцовское: заботливо-хозяйское и строгое. На него никто не обижался, его боялись и любили. Однажды одного молодого поймали в воровстве, он воровал хлеб во взводе, обратились к Медведеву — что с ним делать. Он сказал без раздумья, уверенно — выпороть! И выпороли. Это было так естественно, хотя сейчас, вспоминая об этом, я испытываю некоторое смущение. И сомнение, что ли… Погиб он в 1942 году, при артобстреле, похоронили его на полковом нашем кладбище, теперь там нет отдельных пирамидок, а поставлен общий обелиск с общей безымянной надписью.