— Чего-нибудь там выискали? — посмеиваясь, спрашивал их комиссар, тыкая пальцем в небо. <…>
Утвердился Д., когда придумал жечь провод для освещения, жечь с обоих концов, света больше было. И еще деревянный станок для пулемета смастерил. Легче, руки не примерзают.
Одни в батальоне тощали от голода, другие пухли. Немцы зазывали к себе, по радио, обещали хорошую кормежку. Как особист Баскаков ни старался, переходы участились. Дистрофиков увозили в госпиталь. Пополнения не присылали. Пополнялись только вшами».
«Служба в ОПАБе (отдельный пулеметно-артиллерийский батальон) отличалась стабильностью. Был участок — от подбитого грузовика до железнодорожного переезда. Два с лишним километра. Окопы, блиндажи, ходы сообщения, пулеметные гнезда, было свое батальонное кладбище, два закопанных танка БТ — живи не хочу. Впервые он получил письма — был адрес для полевой почты. Приносили в термосах обед. Во втором эшелоне батальон имел трех лошадей, две полуторки, склады БП (боевого питания). Д. получил свое место на нарах, в своей землянке, над головой три наката бревен плюс шпалы. Уют, дымный, вонючий, но уют. Откуда-то появился топор, сучья рубить для буржуйки. Война войной, а надо устраиваться, заводить хозяйство — ведро, коптилки, раздобыли железный умывальник, бывший железный чайник. Все прятали, чтоб соседи не сперли. Или вот спичек не было, Д. нашел в развалинах обсерватории линзу, при солнышке она помогала.
Имелся распорядок окопной жизни. Завтраки, обеды, дежурства, обстрелы. Война в обороне дает подобие дома. Свистят пули, осколки — не важно, есть свой уголок, где можно скинуть шинель, телогрейку, снять ремень, а то и сапоги… Он никак не мог справиться со своей улыбкой, от этой «спокойной войны».
Для него будущее России не вызывало сомнения. Оно было, разумеется, прекрасным, счастливым и прочным. Спустя десятилетия оно стало шатко, ненадежно. Уцелеет Россия или нет — не знаю…»
«Хочу вернуться к первым военным месяцам и сказать об отношении к павшим. О том, как никто не забыт и ничто не забыто. Мы отступали столь стремительно, что не успевали хоронить однополчан. В лучшем случае сваливали тела во рвы и окопы, присыпали землей. Но чаще бросали на поле боя. Потом дивизия перешла к позиционной обороне под Шушарами в районе Пушкина. Потери стали меньше, но периодически кто-то все же погибал, убитых из нашего батальона мы сносили за насыпь рядом с железной дорогой. Там образовалось маленькое кладбище.
Мне приходилось участвовать в похоронах. На могилах мы не ставили крестов или обелисков, нам постоянно не хватало тепла, и дерево, все, что могло гореть, шло на растопку, сжигалось в землянках. Словом, места захоронений помечались большими орудийными гильзами, на которых выцарапывались имена и даты жизни погребенных. На этом импровизированном кладбище покоился прах нескольких десятков, а может, и сотен моих боевых товарищей. Когда война закончилась, я поехал поклониться могилкам. Там все сохранялось, как было при нас. Через пару лет вновь наведался в те места, но гильз уже не обнаружил, захоронения стали безымянными. Зато появился маленький обелиск с надписью «Кладбище 292-го О ПАБ — Отдельного пулеметно-артиллерийского батальона. Здесь лежат славные защитники Ленинграда от немецко-фашистских оккупантов. Вечная память героям!». Слова, которые всегда пишут в таких случаях, но название части упоминалось, спасибо и на том. Прошло время. Прежний обелиск снесли, поставили новый, еще более обезличенный, где даже номер батальона не назвали, оставили лишь общие бла-бла-бла. И ответьте теперь, кто виноват, что имена погибших стерты из памяти?»
«Нас выстроили на зеленой поляне буквой «П», посередине поставили столик, кого-то ждали. Члены трибунала, их было трое, уселись на скамейке. Воцарилась тишина. Трое приговоренных стояли, привязанные к одной жердине. Приехал член Военного совета. Председатель трибунала встал и зачитал приговор: «Одного расстрелять за самострел, второго — за трусость, бегство с поля боя и паникерство, третьего — за намерение перейти к немцам». Они стояли тут же, руки назад, гимнастерки без ремней, жердину выдернули, связанные руки остались за спинами.
Одного из них, в роговых очках, кажется, из библиотечного института, я знал. Говорили, что он первый закричал об окружении, из-за него началась паника. В своих показаниях он сказал, что хотел обратить внимание на зашедших в тыл автоматчиков. Второй, совсем молоденький, стрельнул себе в руку, на третий день после того, как прибыл к нам. Приставил ладонь к дулу карабина, так что его сразу уличили по ожогу. Третий, кажется, таджик, уговаривал своих товарищей перейти к немцам.
Им завязали глаза, появилась команда, ее называли «расстрельная», во главе с капитаном. Он скомандовал, они подняли винтовки, и тут этот мой знакомый в очках зарыдал и закричал невыносимо по-детски тонким голосом.
Капитан на какой-то момент растерялся, потом подскочил к нему, гаркнул: «Молчать!» Тот вздрогнул, замолчал, затем раздалась команда и неровный залп. Я слышал, как в каждого еще кто-то выстрелил. Я стоял, закрыв глаза. Члены трибунала расписались».
«Наш батальон стоял возле Ленинграда — под Шушарами. Однажды комиссар нам сказал, что завтра «приедут шефы», а с ними — работницы с фабрики. Для нас это было событие. Мы стояли на самом рубеже. Они должны были ночью прийти и ночью же уйти, потому что мы стояли на таком приближении, что их не должно было быть видно, чтобы ни их, ни нас не обстреляли. Нас заранее предупредили о визите, чтобы мы не ели кашу, сахар, хлеб и могли угостить.
Я жил в землянке вдвоем с товарищем — артиллерийским техником. И нам тоже должна была достаться женщина (фабрика была женская, мужчин не было), но одна — на двоих. Потому что женщин приезжало всего человек тридцать, а нас — целый батальон! Мы с соседом бросили жребий. Я выиграл. Мне досталась женщина. Молодая сравнительно, но такая уже костлявая. Я ей устроил угощение. Отдал две порции, потому что мой сосед оставил мне свою. Сидим мы с ней, разговариваем.
Гостья мне рассказывает, что на фабрике творится. А потом я вижу: она от еды засыпает. Я говорю ей: «Ну, ложись, поспи, ато тебе еще ночью пешком идти до дома». Оналегла и говорит мне: «Ложись со мной». Я обрадовался, хотя вид у нее был не для любви. Но я лег, и она тут же заснула.
И я лежал, согревал ее, потом тихонько встал и пошел в соседнюю землянку, где спали ребята, которым женщин не досталось».
«Самый тяжелый январь для меня выдался в 1942 году на Ленинградском фронте. Под Новый год мы больше всего мечтали о том, чтобы нас отвели куда-нибудь в тыл помыться, но этого, увы, не случилось. И мы встречали новогодние праздники и Рождество в окопах. И тут произошли события, о которых я не очень-то люблю вспоминать. В Рождество мы стояли под Пушкином, где тогда были немцы. В бинокль нам был отлично виден Екатерининский дворец, который в эту праздничную ночь торжественно засветился огнями. Как мы узнали из разведданных, немцы устроили там некое подобие офицерского бала. Можете представить, какие чувства овладели нами — вшивыми и голодными, глядящими из окопов на сверкающий дворец, где пировали фашисты. И вот на этой волне отчаяния и ненависти родилось решение: а не жахнуть ли из наших пушек и минометов по дворцу, чтобы испортить врагам этот вечер? И мы стали методично бить по занятому немцами дворцу, забыв о том, что это наша гордость и национальное достояние…