«Гранин как-то сказал, что он очень поздно пришел к Достоевскому. И это понятно: Гранин — публицист, проповедник, стремившийся к прямолинейному утверждению своих романтических взглядов на человека, — еще не испытывал потребности в следовании традициям Достоевского. Впоследствии он четко сформулирует свое понимание автора «Бесов» и «Братьев Карамазовых»: «Достоевский помогает нам понять непознаваемость человека. Показывает неисчерпаемость его, хаос его чувств, показывает, как много противоречивого, непостижимого таится в человеке». Когда Гранин отходит от своей первоначальной публицистичности, проповеднической ясности и стремится изобразить противоречивость, раздвоение, диалектику человеческой души, он вполне закономерно обращается к урокам Достоевского. И тогда непредвиденная правда оказывается в том, что умница Дробышев, холодный, расчетливый, эгоцентричный, в результате встречи с Клавой и ее счастливым супругом понял, что нет ему возврата к прежнему благоденствию. Главным в его новой жизни стало это непонятное чувство, которое Гранин не пытается определить и точно назвать. Но разве не ясно, разве не красноречиво звучит это сочетание слов: «Кто-то должен»?
Есть одно убедительное свидетельство, что призыв Гранина был услышан. В «Правде» через несколько лет после опубликования повести был напечатан очерк Л. Почивалова под тем же названием. На этот раз речь шла о поступке неординарном, героическом. Студент Ленинградского университета поздно вечером бросился на помощь девушке, которую пытались изнасиловать четверо подонков. Девушке удалось убежать. Ее девятнадцатилетний спаситель остался на асфальте. И потом она услышит, как его мать, преодолев отчаяние, твердым голосом скажет: «Не плачьте, девочка, кто-то ведь должен». Пройдет какое-то время, и эту фразу повторит ее жених, молодой биолог, который работал с канцерогеном».
«— Почему, почему все так… — сказала она в отчаянии. Мелкий озноб колотил ее. Дробышев виновато пригладил растрепанные ее волосы. От этого прикосновения она заплакала.
— Ну что ты, не надо, — сказал Дробышев. — Кто-то ведь должен.
Клава смолкла, не понимая его слов. Он и сам не мог понять их. Что он имел в виду? Кто-то должен заменить того Селянина? Кто-то должен начать окаянную работу над аккумуляторами? Кто-то должен жертвовать, отказываться, быть черствым, не знать ответа…
Дробышев шагал по мягкой обочине. Болело сердце. Портфель оттягивал руку. Пустынная дорога не предвещала попуток. Он представил себе хлопоты в Костроме, звонки из проходной, смущенную озабоченность своего ученика, питье водки и хитрые разговоры с мастерами, обратный путь поездом, сколько раз ему придется мотаться туда, пока изготовят пластины, и надо еще разместить заказы на измерительные аппараты, добывать реактивы, опять валяться на гостиничных койках, опять упрашивать, доказывать, уклоняться от брагинских интриг…
Вроде ведь никто не заставлял его делать все это? Почему не кто другой, а именно он, Дробышев, обязан? Какого черта он не может бросить, отказаться, вернуться к прежней, спокойной жизни? Казалось бы, чего легче, казалось, все толкает его к тому, а вот не может… Что же, что мешает ему? Как называется это непонятное чувство, откуда оно пришло, и как это оно вдруг стало главным в его жизни?»
«Решение: Освободить от обязанностей Первого секретаря Ленинградской писательской организации Д. А. Гранина. Утвердить на эту должность О. Н. Шестинского».
«Когда у Гранина случались серьезные неприятности (особенно во время исключения из Союза писателей Солженицына, которое Д. А. сначала не поддержал, вернее, воздержался при голосовании), мы все, более молодые, ему сочувствовали. Желающих «перекрыть ему кислород» было предостаточно. Помню верстку так и не появившейся в «Неве» антигранинской статьи Александра Хватова. Точили на него зубы и в тогдашнем Пушкинском Доме. Что выручало Д. А. в трудные дни? Работа. Он как-то сказал по телефону при мне, отвечая на вопрос влиятельного собеседника: «Я тут кое-что настрогал…»
Я помнил, что звонить к нему лучше после пяти. И на даче в Комарово лучше заходить после этого часа. Говорили о многом, но обычно Гранин не упоминал о своих ближайших планах. Сегодня можно было с ним встретиться, а назавтра случайно узнать, что он уже в Лондоне или Берлине. Ездил по миру много и весьма результативно. Провел «месяц вверх ногами» в Австралии и примерно столько же, знакомясь с «садом камней», культурой и бытом Японии; бывая в Германии, давал «литературный отчет» человека военной судьбы победившего поколения. Одну из статей, посвященных гранинской эссеистике (она была после «Вопросов литературы» напечатана в берлинском журнале), я назвал «Путешествие вслед за мыслью». Вся литературная жизнь Гранина — такое путешествие».
Глава пятая
СВИДАНИЕ С ПРОШЛЫМ
(1971–1985)
«Как-то в разговоре со мной Гранин напомнил, что для него в обращении к истории сливаются воедино и верность традициям большой русской литературы, и важная черта мышления современного писателя. Он заметил, что ему хотелось увидеть в прошлом не только великие события, но и повседневное существование частного человека, и обычную государственную деятельность, направленную на жизнеустройство России, на ее духовное и материальное утверждение».
«Пушкин надеялся на то, что Николай I будет продолжать петровские традиции. Надежды не оправдались. Напрасны были примеры петровского размаха, мудрости, незлопамятности. Мерка Петра оказалась слишком велика для Николая. «Государь не рыцарь, — убедился Пушкин, — в нем много от прапорщика и немного от Петра Великого». Куда там прапорщик: вскоре оказалось, что на троне фельдфебель, сыщик, который способен тайком, вместе с шефом жандармов, читать письма поэта к жене. Коронованный создатель III отделения уничтожал надежды Пушкина на какой-либо прогресс. Мстительность, жестокость этого лживого правителя окончательно отделили его от дела Петра, от европейского просвещения, от всего начатого, замысленного Петром. Дело Петра изуродовано николаевской монархией и предано. Прекрасный памятник Фальконе — всего лишь одна из принадлежностей мрачного безвременья, ничего общего с Петром не имеющего, но прикрывающегося именем Петра. Николай обожал, чтобы его сравнивали с Петром, считал себя продолжателем петровских дел.
Вера поэта рухнула. Осталось ощущение стыда, позора уступок, понимание, что так нельзя, что все это гнусно. Было несогласие, отрицание и, как всегда в такие эпохи, нежелание более считать себя удобрением, ибо человек живет «не для воплощения идеи… а единственно потому, что родился, и родился… для настоящего», как писал Герцен. «Пока мы живы… мы все-таки сами, а не куклы, назначенные выстрадать прогресс или воплотить какую-то безумную идею».
Евгений не с историей сводит счеты, не с Петром, не с прогрессом, он восстает на власть, на медную самодержавную власть».
«Когда Гранин затрагивал вопрос о месте и роли абсолютизма в человеческой жизни, его интересовала не только трактовка двух ликов Петра, но и та реальная коллизия, которая угадывается в «Медном всаднике», — конфликт между Пушкиным и Николаем Первым. Второй лик Петра — это в сущности нынешний лик самодержавия и его современное воплощение в образе Николая Палкина. Николай Первый — это абсолютизм, лишенный жизни и творчества, это человек, ставший жестоким и бесчеловечным Молохом. Сам Гранин неоднократно признается, что ему Николай ненавистен был с детства».