«Изучая материалы для киноповести «Выбор цели», я видел историческую необходимость в создании атомной бомбы. Физики США и наши советские физики начинали эти работы, чтобы создать оружие против гитлеровской Германии. Тем более что и там, у Гитлера, над этой проблемой работали немецкие ученые. Но ныне, спустя годы, мне начинает казаться, что мы попали в западню, созданную прошлой войной, что фашизм как бы пытается мстить за свою гибель».
«— Что выбрано конкретно? — спрашивает Стимсон.
— Хиросима, двести тысяч жителей, двадцать пять тысяч солдат, армейские склады, порты; Ниигата — порт, двести тысяч жителей, промышленность; Киото, миллион жителей, культурно-промышленный центр…
Стимсон рассматривает фотопанораму Киото с его пагодами, садами, с золотыми павильонами, великолепный замок Нидзе, императорскую виллу Капура, ярко-красный лакированный храм…
— Киото… невозможно, — говорит Стимсон, — немыслимо, это же древняя столица Японии. Я там был. Боже, какие там дивные памятники старины!.. Нет, лучше пусть останется Нагасаки…
— Думаю все же, что наше дело заботиться не о памятниках, — твердо возражает Гровс. — Киото имеет наибольшую площадь, и для меня как для военного человека это лучшая цель».
«Работая над фильмом об истории создания атомной бомбы, мы с Игорем Таланкиным, режиссером этого фильма, обратились к бывшему члену Политбюро, который после войны курировал атомное производство — Первухину. Они ведали этим делом на пару с Берия, как у них там разделялось, не знаю, но поскольку Берия был удален в иной мир, нам остался один Первухин.
Работал он тогда в Госплане. Огромный муравейник. Ходили, спрашивали, где такой-то. Уже многие не знали, кто такой Первухин. Не знали, где находится кабинет бывшего шефа всего этого учреждения. Искали, искали отдел инструментов. С трудом нашли. Огромная приемная, в ней восседал помощник, молодой, вальяжный, из тех, чья специальность не работать, а присматривать. Сам же кабинетик Первухина был крохотный. Во всю стену висела ни много ни мало карта мира. Такая большая, что загибалась, и Америка переходила на другую стену. Похоже, что хозяин не мог перейти на новые масштабы. Взял ее из прежнего своего кремлевского кабинета.
Он поднялся, вышел нам навстречу, высокий, в черном костюме, я узнал его сразу, поскольку носил его портрет на демонстрации. Теперь этот портрет улыбался и протягивал мне руку. Портреты не меняются. Члены Политбюро тоже удивительно долго сохранялись в неповрежденном виде. Никто уже не помнил о Первухине, а он был такой же розовенький, гладкий, ухоженный. Особенно меня поражало долголетие и прочность сталинских приближенных. Молотов, Каганович, Маленков, Ворошилов, Микоян — им сносу не было.
Мы уселись по бокам ободранного письменного стола, изложили свою просьбу.
— Понимаю, — сказал Первухин, — вам нужна художественная психология Курчатова. Мы с ним много работали. Он был преданный делу человек и пользовался авторитетом и в правительстве, и в партии, и среди ученых.
И далее все шло в том же духе.
— Хотелось бы какие-нибудь подробности, — попросил я.
— Понимаю, — сказал Первухин. — Вы писатели, вам нужны детали. Пожалуйста, вот вам деталь, которую можете использовать. Как известно, Курчатов был человек беспартийный. В результате нашей работы с ним после успешного испытания первой атомной бомбы он подал заявление в партию!
Первухин с торжеством посмотрел на нас, Таланкин тоже посмотрел на него, но со страхом.
— Да, это, конечно, интересная деталь, — поспешно сказал я. — А как Сталин следил за ходом работ?
Внимательнейшим образом. Вот, например, когда мы получили первые граммы плутония, было большое торжество, и решено было доложить об этом товарищу Сталину. Он согласился принять нас с Курчатовым. Мы поехали к нему вдвоем. Я рассказал товарищу Сталину о том, как мы работали над плутонием, как добились результатов. После этого мы показали ему полученный образец. Товарищ Сталин посмотрел его и сказал мне: «А вы уверены, товарищ Первухин, что это действительно плутоний? Ученые не обманывают вас?» Мы заверили его и уехали. Конечно, докладывать коллективу об этих словах мы не стали. Зато, когда бомбу сделали и благополучно испытали, товарищ Сталин меня начал называть на «ты». Он немногих так называл.
Гордость и печаль звучали в его рассказах. Почитание Сталина навсегда вошло в его душу, ничто ее не поколебало».
«Одной из вершин документальной прозы о войне оказалась повесть «Клавдия Вилор».
«Она из тех женщин, которые не становятся старухами, сколько бы лет им ни было», — так итожит Гранин свои первоначальные впечатления, вызванные и внешним обликом, и характером Клавдии Денисовны уже на закате ее невероятной и, хочется повторить другой гранинский эпитет, странной жизни. В самом деле, разве не странная фамилия придумана ею? Вилор — Владимир Ильич Ленин организатор революции. А как необычна для женщины ее армейская профессия — политрук роты! Наконец, необычна и долгая цепь таких мучительных жизненных испытаний, что хватило бы их на многих людей: Клавдия Вилор прошла сквозь ранения, плен, концлагерь, гестапо. Ее избивали, пытали, морили голодом, унижали, топтали сапогами. Трудно поверить, что все она вынесла, не сломалась, нашла в себе силы преодолеть отчаяние, желание покончить с собой. А ведь так хотелось порой, чтобы жизнь ушла из ее «измученного, уже не желающего существовать тела».
Годы войны она постоянно вспоминает. Они врываются и в ее мирную жизнь. «Ров под Сталино, заполненный мертвецами. Машины привозят и сбрасывают погибших военнопленных. Тех, кто умер от ран, от голода. Многие еще живы, они шевелятся, когда немцы аккуратно посыпают ров хлоркой. Клава никак не может проснуться, она все стоит и стоит перед рвом, и к ней из-под белой шипящей известковой коры вылезают, тянутся руки…»
«В середине июня 1942 года, когда началась подготовка к наступлению немецких войск на Юго-Западном направлении, училище срочно в полном составе было направлено на фронт.
Клава Вилор поехала вместе со своими курсантами, назначенная политруком 5-й роты 2-го батальона. Два месяца она участвовала в боях, защищая подступы к Сталинграду. Она ходила в разведку, стреляла, бросала гранаты, она рыла окопы вместе со своими курсантами, а теперь бойцами, налаживала связь, она делала все то, что делали солдаты и командиры рот и взводов на всех фронтах, от ленинградских болот до Кавказских гор. С одной лишь особенностью: она была женщина. В годы войны мне приходилось встречать женщин-снайперов, пулеметчиц, связисток и, разумеется, санитарок. Известны были летчицы, были даже женщины-танкисты. Но женщина-политрук пехотной роты — такое мне не встречалось…
Я и так и этак пытался представить себе, что вместо нашего комиссара полка Капралова, вместо Медведева, или Саши Ермолаева, или Саши Михайлова была бы у нас комиссаром женщина. Стоило вообразить, и сразу же возникала недоверчивая усмешка. Никак я не мог поставить на место огромного, могучего Саши Ермолаева, с которым мы, лежа на огороде между грядками моркови, обстреливали немецких мотоциклистов, — женщину. Или на место Медведева, который поднимал нас мертво спящих и впихивал в танк, уже заведенный им, разогретый, и потом ехал на башне и все шутил и трепался, свесясь к нам, в открытый люк, пока мы двигались на исходную.
Ну а все же, если бы на его месте была женщина… В конце концов, мастерство литератора, даже талант литератора в том и состоит, чтобы представить себе: «а что, если бы…», видеть то, чего не видел, что кажется невероятным. Я заставлял себя, пересиливал… и не мог, поэтому и захотелось мне узнать как можно больше об этой необычной судьбе».