Выбрать главу

И, кажется, не только потому, что воспоминания расстроили. Но и от какого-то чувства вины перед своей погибшей дочерью, о которой ничего не рассказала: словно бы она пожертвовала ее памятью, чтобы только «не помешать» нам работать — собирать блокадную быль».

Д. Гранин, А. Адамович. Блокадная книга

«Блокадники передавали нас друг другу. Тогда блокадников было много. Это были семидесятые годы; середина и конец. Мы ходили из дома в дом, из квартиры в квартиру, выслушивали, записывали на магнитофон рассказы. Сперва мы ходили вместе, потом разделились, чтобы охватить больше людей. Почему нам было нужно больше людей? Да потому, что у каждого есть свой рассказ. У каждого оказалась своя трагедия, своя драма, своя история, свои смерти. Люди и голодали по-разному, и умирали по-разному… Мы набрали сто рассказов, и ничего не повторилось.

Лучше всего рассказывали женщины. Женская память устроена несколько иначе, чем мужская. Ведь мужская память — она глобальная; мужчин общие ситуации больше интересуют. А подробности быта, бытия, что творилось на малом участке — очередь, булочная, квартира, соседи, лестница, кладбище, — это память… женская. Она была более красочная и крепкая».

Д. Гранин. История создания «Блокадной книги»

«…— Вы не видели людей, которые падали от голода; вы не видели, как они умирали; вы не видели груды тел, которые лежали в наших прачечных, в наших подвалах, в наших дворах. Вы не видели голодных детей, а у меня их было трое. Старшей, Лоре, было тринадцать лет, и она лежала в голодном параличе, дистрофия была жуткая. Как видите по фотографии, это не тринадцатилетняя девочка, скорее старуха.

— Вероника Александровна, вот эта слева — Лора?

— Да… Мне было тридцать четыре года, когда я потеряла мужа на фронте. А когда нас потом эвакуировали вместе с моими детьми в Сибирь, там решили, что приехали две сестры — настолько она была страшна, стара и вообще ужасна. А ноги? Это были не ноги, а косточки, обтянутые кожей. Я иногда и сейчас еще смотрю на свои ноги: у меня под коленками появляются какие-то коричнево-зеленые пятна. Это под кожей, видимо, остатки цинготной болезни. Цинга у нас у всех была жуткая, потому что сами понимаете, что сто двадцать пять граммов хлеба, которые мы имели в декабре месяце, это был не хлеб. Если бы вы видели этот кусок хлеба! В музее он уже высох и лежит как что-то нарочно сделанное. А вот тогда его брали в руку, с него текла вода, и он был как глина. И вот такой хлеб — детям… У меня, правда, дети не были приучены просить, но ведь глаза-то просили. Видеть эти глаза! Просто, знаете, это не передать… Гостиный двор горел больше недели, и его залить было нечем, потому что водопровод был испорчен, воды не было, людей здоровых не было, рук не было, у людей уже просто не было сил. И все-таки из конца в конец брели люди, что-то такое делали, работали. Я не работала, потому что, когда я хотела идти работать, меня не взяли, поскольку у меня был маленький ребенок. И меня постарались при первой возможности вывезти из Ленинграда: ждали более страшных времен. Не знали, что все пойдет так хорошо, начнется прорыв и пойдут наши войска, пойдет все очень хорошо. Нас вывезли в июле месяце сорок второго года».

Д. Гранин, А. Адамович. Блокадная книга

«Композиция «Блокадной книги» тщательно продумана. Первая ее часть — воспоминания многих, вторая — дневники и записи трех основных героев. В результате на фундаменте общих судеб вырастают уникальные портреты Князева, Охапкиной, Юры, но они уже воспринимаются как типическая уникальность, как концентрация судеб и душ. Повторы, пересечения, совпадения — все это вместе создает «ничем не нарушенную подлинность той жизни». Князев однажды заметил: «Пишу о себе не как о субъекте, а как объекте». Адамович и Гранин сумели совместить объективную правду времени и субъективно пережитое, они окрасили прошлое своей гражданской художественной страстью, извлекли в прошлом такие моменты, которые нельзя забыть, потому что в них — непреходящий заряд человеческой силы».

Л. Финк. Необходимость Дон-Кихота

«Сейчас тревога. Она уже длится часа два. Нужда, голод заставляют идти в магазины, на мороз, в длинную очередь, в людскую давку… Провести так недели, а затем уже никаких желаний не останется у тебя. Останется тупое, холодное безразличие ко всему происходящему. Недоедаешь, недосыпаешь, холодаешь и еще к тому же — учись. Не могу. Пусть мама решает вопрос: «Как быть?» Не в силах решить — сам попробую за нее. И вечер… что он мне готовит? Приходит мама с Ирой, голодные, замерзшие, усталые… Еле волокут ноги. Еды дома нет, дров для плиты нет… И ругань, уговоры, что вот внизу кто живет, достали крупу и мясо, а я не мог. И в магазинах мясо было, а я не достал его. И мама разводит руками, делает наивным лицо и говорит как стонет: «Ну а я тоже занята, работаю. Мне не достать». И опять мне в очередь, и безрезультатно. Я понимаю, что я один могу достать еду, возвратить к жизни всех нас троих. Но у меня не хватает сил, энергии на это. О, если бы у меня были валенки! Но у меня их нет… И каждая очередь приближает меня к плевриту, к болезни… Я решил: лучше водянка. Буду пить сколько могу. Сейчас опухшие щеки. Еще неделя, декада, месяц, если к Новому году не погибну от бомбежки — опухну.

Я сижу и плачу… Мне ведь только шестнадцать лет! Сволочи, кто накликал всю эту войну…

Прощай, детские мечты! Никогда вам ко мне не вернуться. Я буду сторониться вас как бешеных, как язвы. Сгинуло бы все прошлое в тартарары, чтобы я не знал, что такое хлеб, что такое колбаса! Чтобы меня не одурманивали мысли о прошлом счастье! Счастье!! Только таким можно было назвать мою прежнюю жизнь… Спокойствие за свое будущее! Какое чувство! Никогда больше не испытать…»

Из дневника Юры Рябинкина («Блокадная книга»)

«Блокада была, наверное, наиболее трагической страницей истории Великой Отечественной войны. Трупы на улицах, трупы в подъездах — вся обстановка блокады была бесчеловечной, невыносимой. Я несколько раз приходил с фронта в город — страшно было. Город, занесенный снегом, и тропинки, которые вели к воде — к Фонтанке, к Мойке, к Неве. Воду надо было брать где-то, водопровод не работал, электричества не было, отопления не было. Разбирали деревянные дома, надо было пилить, это отнимало последние силы. Обстрел артиллерийский из тяжелых орудий, пожары, а тушить нечем — воды нет. Бесконечное количество больших и мелких лишений. Вы знаете, когда мы писали «Блокадную книгу», мы опросили двести человек. Мы спрашивали у всех: «А как вы выжили? Почему вы выжили?» Это были бесчеловечные вопросы, но мы сами хотели понять — что это было?

Блокада ставила очень тяжелые вопросы насчет милосердия, насчет совести. Мальчик Юра Рябинкин, получив хлеб, шел с этим хлебом к матери и сестре, и там обязательно был какой-то довесок, потому что надо было очень точно вешать эти 150, 125 грамм. И по дороге — он пишет это в своем дневнике — каждый раз его мучил этот довесок. Съесть его или не съесть? Они бы не узнали, если бы он съел. Это для него был соблазн, искушение невыносимое… Это не только он сталкивался с этим. Люди вставали перед мучительным вопросом. Вот дети — двое детей. Двоих не спасти, надо выбрать, кого немножко подкормить за счет другого, или оба умрут. И вот мать кормила дочь, а сын умер. Она положила труп между окон, было холодно, зима — отрезала куски и кормила дочку…»

Из интервью Д. Гранина корреспонденту канала НТВ Сергею Холошевскому (июнь 2014 г.)

«Подавляющее большинство ленинградцев в годы войны, в блокадном городе, были неверующими. Религия в Советском Союзе была вытеснена из жизни. Ленинград в этом отношении считался «передовым» городом. Поведение жителей в условиях голода, обстрелов, пожаров, лишенных тепла и света, словом, в безнадежных условиях тем не менее отличалось, как правило, высокой жертвенностью и состраданием. Люди помогали друг другу из последних сил. Поднимали упавших от голода на улице, вели домой, поили кипятком, делились крохами хлеба. Работая над «Блокадной книгой», мы, с моим соавтором А. Адамовичем, сталкивались со множеством подобных фактов и всякий раз допытывались: нравственное поведение в этих запредельных условиях, — чем оно вызывалось? Не религия, не страх Божий заставляли людей действовать, казалось бы, вопреки интересу самовыживания. Чем диктовался их альтруизм? Оказывается, не всё было дозволено, действовали еще какие-то сокровенные нравственные законы, какие-то требования совести, которые живут в душе человека независимо от его веры или безверия.