Выбрать главу

Книга лучших стихов Владимира Высоцкого увидела свет, когда его самого уже на свете не было. Не найдешь сейчас, с кого спросить. А ведь, не преданные гласности, эти явления не становятся уроком, они уходят, уплывают, течение жизни относит их в прошлое.

Представьте себе, что готовый к пуску завод, призванный давать нужную продукцию, вдруг закрывают только потому, что какой-то начальник скажет: «Не по душе мне этот завод». Абсурд? Если даже нечто подобное произойдет, то виновные за это понесут строжайшее наказание. Но ведь поэт, художник, режиссер — тоже завод, «вырабатывающий счастье», как говорил Маяковский. Почему же такие заводы можно закрывать безнаказанно? Почему за многолетний простой таких заводов, за недоданное ими никто не несет ответственности?»

Д. Гранин. Ответственность подлинная и мнимая (Литературная газета. 1986. 12 февраля)

«Д. Г. Помню, как снимали первого секретаря Ленинградского обкома партии Юрия Соловьева. Я тогда был членом обкома. Приехал Горбачев, снял Соловьева и поставил Бориса Гидаспова. И все проголосовали, дружно, единогласно, хотя многие даже не знали, кто такой Гидаспов. Пленум закончился, я — это вышло непроизвольно — поднимаю руку: «Прошу слова». И говорю: «Хочу сказать спасибо Соловьеву за то, что он проработал столько лет, и во время его работы обстановка была более или менее нормальная, жили без скандалов. Юрий Филиппович, спасибо вам». А Горбачев спрашивает с досадой, потому что я ведь нарушаю ритуал: «От чьего имени вы говорите спасибо?» — «От своего имени, члена обкома». И пленум зааплодировал.

А. М. А Горбачев потом не припоминал вам этого?

Д. Г. Нет, он не злопамятный человек…»

Из беседы Д. Гранина с А. Мелиховым (Октябрь. 2010. № 6)

«Тепло поддерживающей руки Гранина мне довелось ощутить и самому. Когда рукопись «Белых одежд» лежала в «Новом мире», я однажды в разговоре с членом редколлегии журнала услышал: звонил из Ленинграда Гранин, спрашивал, как там у нас дела с новым романом Дудинцева. Вопрос этот тогда оставил след, легкий, в моей памяти. Позже «Новый мир» расторг со мной договор. Любому писателю ясно, какой это был для меня удар. От таких ударов мы седеем, болеем, получаем инфаркты… И вот не успел я пожить сутки или двое наедине с этой неприятностью, как приезжает из Ленинграда Борис Николаевич Никольский, главный редактор «Невы». Оказывается, Гранин, член редколлегии журнала, сообщил им, что у Дудинцева есть такой-то роман, «Новый мир» его только что отклонил, самое время с автором заключить договор. Редколлегия приняла решение, и Никольский был командирован ко мне.

Такое дорогого стоит. В условиях только что начавшейся перестройки, когда многие люди стояли одной, а то и двумя ногами в прошлом, как, в частности, тогдашняя редколлегия «Нового мира», я вдруг увидел, что в борьбе за публикацию романа я не одинок! Где-то далеко, за семьсот километров от Москвы, был Гранин, который держал мою судьбу под неослабным наблюдением и в нужную минуту сыграл свою роль».

В. Дудинцев. Идущий на грозу // Литературная газета. 1989. 4 января

«За последние 50 лет я общался с Даниилом Граниным очень много раз. Я увидел его вплотную в конце 1960-х годов, когда хорошая компания в составе Юлии Друниной, Виталия Тендрякова, Алексея Каплера, Даниила Александровича и вашего покорного слуги ездила на Колыму, в страшные места, где погибала интеллигенция высшего разбора. Старшие коллеги, которые имели на это права больше, чем я, говорили обо всем совершенно открыто. Потом мы ездили однажды в Америку, и там он совершенно честно и очень интересно говорил, что ему нравится и что нет.

Гранин не бунтовал против власти, не принадлежал к диссидентам. Он оставался на грани, простите за каламбур. Но был неимоверно опасен для врунов тем, что всегда говорил честно.

Когда началась перестройка, я стал редактировать «Огонек». Хороших материалов всегда не хватает. А до того я очень много наслушался от коллег (не стану называть фамилии), что вот цензоры, такие-сякие, не дают писать. Начал звонить и говорить: все, цензуру отменили, давай сокровенные рукописи. И оказалось, что все это было болтовней, ни у кого ничего не было. Я увидел, каким несчастьем оказалась отмена цензуры для болтунов. Но только не для Гранина, который мне дал отрывки нового романа «Зубр».

В. Коротич. Памяти Даниила Гранина (https://www.bbc.com/russian/features-40510922)

«В 1987 году в журнале «Новый мир» появилась повесть «Зубр». И вновь история науки подсказала Гранину фамилию и биографию необходимого ему будущего героя. Гранина увлекла удивительная, уникальная фигура Николая Владимировича Тимофеева-Ресовского, Зубра. Жизнь его была, пожалуй, еще более странной, чем жизнь Люби-щева. Но повесть «Эта странная жизнь» уже существовала. И Гранин нашел другое название, не столь определенное, но зато вызывающее самые широкие ассоциации — с исчезающей стариной, незаурядной силой, исключительностью характера и судьбы. Николай Тимофеев-Ресовский был действительным членом академии немецкой, почетным членом — американской, итальянского общества биологов, менделеевского общества в Швеции, генетического общества Британии, научного общества имени Макса Планка в ФРГ. В 1965 году его наградили Кимберовской медалью «За замечательные работы в области мутации». Эта медаль по своему престижу у биологов равносильна Нобелевской премии. <…>

Жизнь Тимофеева-Ресовского пересекали самые грандиозные события XX века. Совсем юным он был вовлечен в битвы гражданской войны. Его научная зрелость пришлась на то время, когда в Германии свирепствовал гитлеризм, а в СССР начались трагические репрессии 1937 года. Ученый же работал в Германии, отказавшись вернуться в Москву под влиянием дурных вестей с родины — там был арестован даже Николай Иванович Вавилов. Ему становилось тошно: «Дома бьют, долбают единомышленников, а он отсиживается у фашистов за пазухой». Выбор, сделанный Зубром, вызвал тяжелые последствия: старший сын погибает в фашистской тюрьме, его самого после Дня Победы бросают в тюрьму советскую. Но сквозь все катастрофы, испытания и беды Тимофеев-Ресовский проносит свою преданность науке, свою жажду работы во славу России».

Л. Финк. Необходимость Дон-Кихота

«В том дальнем углу в кресле сидел Зубр. Могучая его голова была набычена, маленькие глазки сверкали исподлобья колюче и зорко. К нему подходили, кланялись, осторожно пожимали руку. Оттопырив нижнюю губу, он пофыркивал, рычал то одобрительно, то возмущенно. Густая седая грива его лохматилась. Он был, конечно, стар, но годы не источили его, а скорее задубили. Он был тяжел и тверд, как мореный дуб.

Женщина, худенькая, немолодая, обняла его, расцеловала. Женщина была та самая Шарлотта Ауэрбах, чьи книги недавно вышли в переводе на русский, вызвали интерес, ее уже знали в лицо, в то время как Зубра в лицо не знали. Большинство подходили именно затем, чтобы взглянуть на него хотя бы издали. Шарлотта приехала из Англии. Когда-то она бежала туда из гитлеровской Германии. Зубр помог ей устроиться в Англии. Это было давно, в 1933 году, возможно, он забыл об этом, но она помнила малейшие подробности. Легкие женские слезы радости катились по ее щекам. Кроме радости была еще и печаль долгой разлуки. Сорок пять лет прошло с того дня, как они расстались. Миновали эпохи, весь мир изменился, а Зубр оставался для нее прежним, все таким же старшим, хотя они были одногодки. <…>

Молодые теснились поодаль, с любопытством разглядывая и самого Зубра, и этот не предусмотренный программой церемониал — парад знаменитостей, которые подходили к Зубру засвидетельствовать свое почтение. Сам Зубр принимал этот неожиданный парад как должное. Похоже было, что ему нравилась роль маршала или патриарха, он милостиво кивал, выслушивал людей, которые занимались несомненно наилучшей, самой прекрасной и доброй из всех наук — они изучали Природу: как и что растет на земле, все, что движется, летает, ползает, почему все это живое живет и множится, почему развивается, меняется или не меняется, сохраняя свои формы. Поколение за поколением эти люди старались понять то таинственное начало, которое отличает живое от неживого. Как никто другой постигали они душу, что вложена в каждого червяка, в каждую муху, хотя, разумеется, вместо этого ненаучного названия они употребляли длинные труднопроизносимые термины, но тот из них, кто забирался глубоко, невольно замирал перед чудом совершенства ничтожнейших организмов. Даже на уровне клетки, простейшего устройства, оставалась непостижимая сложность поведения, нечто одушевленное. Прикосновение к трепетной этой материи невольно объединяло всю эту разноязычную, разновозрастную, разноликую публику».