Президент пообещал рассмотреть вопрос помощи фонду и расширить его уставной капитал с тем, чтобы сам фонд мог спонсировать такие уникальные проекты.
Гранин отметил, что по мере своих сил и дальше будет продолжать помогать музеям и библиотекам, историческим памятникам, издательскому делу всем, чем может».
«1 января, 2009
Сегодня 90 лет Д. А. Гранину, и я позвонил ему дважды: первый раз поздравил, как мог, ласковее, и он был добр и тёпл ко мне, а во второй раз — узнав о том, что его наградили высшим орденом Андрея Первозванного. И тут он меня удивил, произнеся довольно пространную речь, что вот раньше, в далекие времена к орденам давали земли. Что могут дать сейчас — деньги, так это бренно, а вот давали бы, мол, землицу, соток 6—12, даже назвал сколько. Признаться, я был растерян, хотел сразу возражать, дескать, какая же вокруг наград этих начнется торговая свистопляска — со взятками, шахермахерством, препятствиями, клановостью и прочим, что сопровождает корыстный интерес, — но удержался, промычал что-то невнятное. Положил трубку, удивленный: зачем ему все это? Ведь лично-то ему земля не нужна. Но о ком же он тогда печется? Правда, он сказал верную вещь, что за труд теперь наград не дают. Это так. Нет теперь у нас ни рабочих, ни крестьян, ни инженеров в наградных списках. Только элита, получающая за жизнь и деятельность».
«Поехал я на эти чтения вынужденно. Ректор университета все же уговорил. Это были ежегодные чтения, посвященные Д. С. Лихачеву. На сей раз темой была глобалистика. Ее проблемы. До которых, честно говоря, мне не было дела. На Лихачевские чтения ректор собирал цвет российской интеллигенции, вернее тех, кто числился, вернее тех, кого он числил, — министров, академиков, редакторов, всякую ученую публику «с именами», звездных интеллектуалов, приглашал заграничных. В этом году съезд был еще пышнее. Много столичных штучек, короче, без меня ему, ректору, было никак. Тем более я был почетным доктором университета, тем более накануне пришлось попросить его службы отремонтировать у нас на даче водопровод. Так что у обоих были свои интересы.
Самолюбия ради я позволил себе опоздать. На полчаса. Думал отсидеться в зале. Не вышло. Провели в президиум. Зал был переполнен. Посол Мексики, Испании, академик N, и NN, и членкор, полузнакомые лица. Ныне для меня они те, кто мелькают по TV. Не появился на экране — не существуешь. Газетные имена, журнальные имена — это прошлый век.
Подошел ректор, попросил выступить. Обязательно. Пожалуйста. Хоть чуть-чуть. Поскольку я представляю. Лицо университета. Уровень и т. п. Да я ж ничего про глобалистику, ни одна мысль о ней никогда не посещала… «И не важно, — шептал он, — что-нибудь, о чем-нибудь». Он был хороший ректор и хороший мужик, а тут еще и водопровод обещал починить на даче.
Тут же попросив следующих приготовиться к выступлению, он объявил меня. Поприветствовать, сказать, как все важно, интересно. Обычный набор.
Восемь шагов от стола президиума до трибуны. Ничего другого не придумать. Да никто здесь и не ждет ничего особенного.
Все они прекрасно понимают, зачем меня вытащили. Гранин. Когда-то что-то читали. Писатель. Не Маринина, не Акунин, это из бывших, серьезных… Пока я шел, я наговорил себе много уничижающего, чтоб не заносился. Но затем я обиделся. Какого черта, чем я хуже этих умников, в конце концов, почему не высказаться, такое сборище бывает не каждый день, если уж вылез, давай что-нибудь им такое. Какое «такое»? Свое, собственное, никакой глобалистики, провались она. На все эти размышления ушли пять шагов, не меньше.
Зал, все эти сотни голов — седые, лысые, увенчанные нимбами званий, заслуг, — скрытой усмешкой ждал очередную порцию банальностей, что еще можно ждать от дилетанта, кроме общих слов. Я вдруг увидел их — благополучных, уверенных в том, что они могут что-то изменить, предугадать, куда повернет крот истории, которого они в глаза не видели. Найти бы незащищенное место и выдать. Где оно?
Когда я очутился на трибуне, признаюсь, ни одной мысли, о чем сказать, с чего начать, не было…
— Когда советская жизнь стала уходить, — вдруг сказал я, — Дмитрий Шостакович произнес удивительные слова: «Слава богу, теперь можно плакать». Долгие годы мы все были обязательно счастливы — «Эх, хорошо в стране советской жить!», «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек» и т. п. Никаких слез, чему сострадать, когда все так прекрасно. Шостакович обрадовался, но похоже, что мы уже разучились сострадать. Нам ныне не до чужой горести, чужого одиночества, страха, не до чужих грехов, что нам до кающегося за свое трусливое малодушие Петра, до его стыда, отчаяния? Сострадание — с какой стати, что с этого можно получить?
Слезы сострадания — это и есть культура, высшая культура чувств, не знаю, способны ли со всей нашей ученостью, нашими трудами пролить те слезы, что пролили чеховские бабы. Боюсь, что у нас все высохло внутри и навсегда.
На этом я кончил. Было молчание, вот это молчание, перед тем как похлопать, было у меня самое дорогое.
Объявили перерыв, я решил уйти, меня остановил знакомый профессор, сказал, что так нам и надо, подошел другой, сказал, что зря я обидел многих.
Я поспешил уйти. По дороге я не переставал удивляться тому, что ничего ведь не было и откуда-то вдруг вырвалось. Но потом я вспомнил, как несколько раз я пытался понять, почему все же из своих замечательных рассказов Чехов любовался этим. Может, то было озарение или предупреждение? Если мы перестали плакать, если слезы сочувствия невозможны, нелепы, глупы, то плохо наше дело».
«23–24 июня, 2009
Но вот — Гранин. Поехал к нему на дачу в Комарово. Поразила бедность, граничащая с нищетой. Кабинет — голый, неуютный, простой — доска и ножки — стол, на котором несколько листков и книга. Он говорит, всегда тут так было, а домик купила когда-то покойная жена. Во дворе постройки 50-х, наверное, годов. Наверное, он просто ничего не хочет менять, это понять можно. Помахал мне с крылечка рукой. А когда встречал — протянул навстречу руки. Человеку 91-й год! И слава ему уже только за это».
«Оглянулся я и обнаружил, что нигде и никто не собирается отмечать юбилей Елизаветы. 300 лет — не шуточки. Дочь Петра. Красавица. Как же так? Спросил в мэрии, спросил у губернаторши нашей В. И. Матвиенко. «Какая Елизавета? Что за юбилей? Никаких указаний нет. Чего это будем выпендриваться? Нет, ни в коем случае».
А давайте мы сами. Без указаний. Подговорил Николая Бурова, директора Смольного, Исаакиевского и прочих соборов. Человек легкий, заводной. Согласился. И 18 декабря 2009 года в Смольном соборе состоялось. Вступительное слово — Н. Буров. Затем хор собора исполнил кантату XVIII века. Какую, не знаю, но пели хорошо. После них была прочитана ода Сумарокова, обращенная к императрице Елизавете Петровне. Между прочим, поэтически весьма даже. Выступил и я. Смольный собор внутри чисто белый, никаких росписей. Без алтаря, иконостасов. Строгая белизна делает его воздушно-легким. Я говорил не о Елизавете Петровне, а о нашей памяти, о благодарности, о том, как мы охотно забываем плохое и хорошее без особого различия. Когда-то я думал, что хорошее, доброе забыть нельзя, поэтому оно прочно остается в нашей душе. Ничего подобного, и оно подвержено забвению.
Нас было совсем немного в соборе. Слушало человек тридцать. Но это никого не смущало. Наоборот. Царило какое-то возвышенное чувство доброты — мы единственные в России собрались здесь, кто вспомнил Елизавету Петровну, поклонился ее памяти. Просто так, во имя человечности. Без телевизионных камер, казенных венков, казенного ритуала.
Это было необычно. Думаю, для всех. Для меня тоже.