«…пришли немцы ко Пскову и много зла сотворили, и посад пожгли, и по монастырям, что вне града, всех чернецов мечами иссекли. Псковичи со князем своим Довмонтом, укрепившись духом и исполнившись ратью, из града вышли и прогнали немцев, нанеся им рану немалую, прогнали невозвратно…»
Все было верно в этой грамоте, кроме последнего: немцы возвратились весной сызнова, опасно зашевелились возле псковских рубежей. И Даниил подумал, что если послать в помощь Пскову московскую дружину, дружба с князем Довмонтом окрепнет и его можно склонить к участию в рязанском походе. Нужно только убедить Довмонта, что не с рязанцами собирается воевать московский князь, но с ордынскими мурзами, такими же злыми погубителями Русской земли, как немцы…
И Даниил Александрович приказал воеводе Илье Кловыне готовить конную дружину к походу во Псков.
Но московская помощь опоздала…
В весну шесть тысяч восемьсот седьмую, в канун Герасима-грачевника[36] черные немецкие ладьи снова появились возле Пскова. Ночью они проплыли рекой Великой мимо неприступного псковского Крома и приткнулись к берегу у посада, огражденного лишь невысоким частоколом.
Коротконогие убийцы-кнехты, не замеченные никем, переползли через частокол и разошлись тихими ватагами по спящим улицам. Посадских сторожей они вырезали тонкими, как шило, ножами-убивцами, подпуская в темноте на взмах руки.
Крались, будто ночные тати, вдоль заборов, накапливались в темных закоулках.
Первыми почуяли опасность знаменитые кромские псы, недремные стражи Пскова. Они ощетинились, заскулили, просовывая лобастые волчьи головы в щели бойниц.
Десятник со Смердьей башни заметил легкое шевеление под стеной, запалил факел и швырнул его вниз. Разбрызгивая капли горящей смолы, факел прочертил крутую дугу, упал на землю и вдруг загорелся ровным сильным пламенем.
От стены Крома метнулись в темноту какие-то неясные тени, отсвечивающие железом, донесся топот многих ног.
Чужие на посаде!
Будоража людей, взревела на Смердьей башне труба. К бойницам побежали, стягивая со спины луки, караульные ратники. Из дружинной избы, которая стояла внутри Крома у Великих ворот, выскакивали дружинники и проворно садились на коней.
Оглушающе затрезвонил большой колокол Троицкого собора, и почти тотчас, как будто только и ожидая набатного звона, в разных концах посада вспыхнули пожары.
На посадские улицы выбегали полуодетые, ошалевшие от сна и внезапности люди. Бежали, размахивая руками, падали, сраженные немецким железом, отползали со стонами в подворотни.
«Господи! Кто? За что? Господи, спаси!»
Кто посмелее, сбивались в ватаги, ощетинивались копьями и рогатинами, пробивались к Крому, чтобы найти спасение за его каменными стенами. Им преграждали дорогу кнехты, похожие в своих круглых железных шапках на грибы-валуи.
И истаивали ватаги посадских людей под ударами, потому что кнехтов было много, так много, что казалось — весь переполнен ими…
Горестный тысячеустый стон доносился до ратников, стоявших у бойниц Перши[37]. Будто сама земля взывала о помощи, и нестерпимо было стоять вот так, в бездействии, когда внизу гибли люди…
На Смердью башню поднялся Довмонт, поддерживаемой с двух сторон дюжими холопами-сберегателями; третий холоп тащил следом простую дубовую скамью.
Князь Довмонт присел на скамью, поплотнее запахнул суконный плащ — ночь была по-весеннему студеной. Седые волосы Довмонта в дрожащем свете факелов казались совсем белыми, глубокие тени морщин избороздили лицо, руки бессильно опущены на колени.
Трудно было поверить, что этот старец олицетворял для Пскова воинскую удачу.
К князю подскочил псковский тысяцкий Иван Дорогомилов, предводитель пешего ополчения, зашептал умоляюще:
— Всех посадских побьют, княже! Неужто допустим такое?!
Князь Довмонт молчал, прикрыв ладонью глаза.
Никто лучше Довмонта не знал сурового закона обороны города. А закон этот гласил, что нельзя отворять ворота, когда враги под стенами, потому что главное все-таки город, а не посад.
Лучше пожертвовать посадом, чем рисковать городом.
Нет прощения воеводе, который допустил врагов в город, сердобольно желая спасти людей с посада. Большой кровью может обернуться такая сердобольность…
Молчал Довмонт, еще не находя единственно правильного решения, прикидывал про себя.
37