Пары танцевали смешные, подобранные нелепо: толстый тип с низенькой тонкой девчонкой, пугающейся огромного брюха своего партнера, желторотый деревенский парнишка с красоткой из Белостока, увешанной сверкающим чешским стеклом. Уже немолодые гуляки из-под Кельцов то и дело выкрикивали:
— Да здравствует Келецкое воеводство!
И как только они не танцевали — красные, взмокшие. То мизинчик этак отставлен, а то палец круто вверх торчит, то левая ножка подрыгивает, и с пришаркиванием-то и с притопом… А какие тут моды, какие стили, что за ужимки и выкрутасы, и вроде каждый из высших сфер, и словно всяк значит больше, чем на самом деле, так что и весело глядеть и тошно. Но больше весело.
Кончилась музыка, почтенная компания, набравшаяся местным дешевым вином и мятным ликером, покачиваясь, расходится к столикам с висящими над ними пластами дыма, хлопает в потные ладоши и кричит:
— Бис!
Тогда малый с тромбоном обращается к дорогим гостям:
— Миуточку вни’ания, по осо’ому заказу пана ди’ектора Юзека для пьелестной пани Яси к’асивая песенка пон’названием «Может, в Мексику кинет нас судьбою…»
Снова аплодисменты, все бросаются в середину зала, заведующий Юзек танцует в кругу с прелестной пани Ясей, это лично их танец, оплаченный сотенной, их интимная поэзия.
Тромбонист поет в слегка потрескивающий микрофон, прижимая его к себе, как собачью морду, вроде и близко держит, а все же на расстоянии:
Может, в Мексику кинет нас судьбою, голос прерий зовет нас и манит! Где костры, где индейцы — мы с тобою, и два сердца любовь соединит!Тринадцать куплетов у этой песни, мне-то известно, я ее теперь наизусть знаю, весь наш взвод в армии ее пел, но тромбонист оторвал только три куплета, больше его не устраивало, и все равно аплодисменты, крики восторга…
Тогда худой тромбонист с козлиной бородкой исполняет свой коронный номер, этаким проникновенным говорком, с этим чудным особым акцентом:
— Миуточку н’нимання! С той поры как финикийцы п’идумали деньги, вы’ажепие одоб’ения аплодисментами ста’о абсаютна из’ишним…
Восторг в зале:
— Верно говорит, дать ему водки!
Немец смеется и радуется, как ребенок.
— Весело у вас! — говорит он.
— А у вас? — цепляюсь я.
— У нас? Весело!
— Вот и у нас тоже! — говорю я и начинаю смеяться.
Играют блюз, спокойный, медленный. Немец встает и кланяется Анке. Она вдруг краснеет, вставая, задевает меня взглядом, по опускает глаза и уходит в толпу танцующих, уже заслоненная рослой фигурой немца.
Я остался один, выпил две рюмки и время от времени смотрел на танцующих; немец был самый высокий, голова его покачивалась над сопящей толпой, улыбающееся лицо, загорелое, с белоснежными зубами, ритмично покачивалось из стороны в сторону, будто отрезанное от туловища и подвешенное в пустоте. Анки вовсе не было видно, кажется, раз только мелькнула прядь ее волос, но это могли быть волосы совсем другой женщины.
Одну руку он положил на Анкину руку, другую — на мою. От него шел крутой, плотский жар. Он сказал:
— Любите друг друга. Это хорошо. Это очень хорошо. Ничто на свете не значит так много, как любовь. Я хотел бы, чтобы вам…
— Откуда вы знаете, — перебил я, — что мы любим друг друга?
— Это мне по секрету сказала пани Анка. Но я не сохраняю таких тайн. Любовь не должна быть тайной. Ее нужно высоко нести над собой, как знамя. Так говорят поэты, и так говорят люди пожилые, опытные, которые многое повидали. И так говорю я. Я хотел бы, чтобы вам…
— Вы вовсе не старый, — засмеялась Анка. — Значит, тогда вы поэт?
— Нет, — ответил он. — Я простой человек, но в жизни многое видел. Так вот, я хотел бы, чтобы вам…
— Расскажите что-нибудь о себе, — сказала умильно Анка и положила свою ладонь на его руку, так как он все еще не отпускал нас.
— Человек вообще-то всегда и исключительно говорит о себе, — сказал он, мягко выпустив наши руки, коротко пожав их на прощанье, и закурил сигарету.
Анка, не спрашивая, потянулась к его пачке.
— О, виноват, — сказал он.
— Ничего. Откуда же вы знаете польский?
Он сперва дал ей прикурить, потом сам глубоко затянулся и, выпуская дым, ответил:
— Я родился в селении Шварцштейн. Это очень старая деревня. Там когда-то была священная роща пруссов, а на месте ее крестоносцы построили небольшую готическую церковку. Тогда дьявол страшно рассердился, схватил огромный черный камень и бегом побежал с ним, чтобы разрушить церковь. Но прежде чем он успел подбежать, запели утренние петухи, и дьявол бросил камень в лес. От этого черного камня и возникло название деревни — Шварцштейн.