«Скорбь его… была так велика… что близкие думали, что он умрет, — вспоминает Боккачио. — Весь исхудалый, волосами обросший… сам на себя не похожий, так что жалко было смотреть на него… сделался он как бы диким зверем или страшилищем».[225]
Кажется, в эти дни, Данте, и в самом деле, был на волосок от смерти. Близкие думали, что он умрет; может быть, он думал это и сам, и этого хотел.
Ждет конца своего и конца мира, напророченного страшным сном-видением о смерти Беатриче: «Солнце померкло… звезды плачут… земля содрогается».
Вдруг, после скорби дней тех, солнце померкнет… и звезды спадут с небес… и силы небесные поколеблются. (Мт. 24, 29.)
К смерти близок он, или к сумасшествию. Пишет, должно быть, в полубреду, торжественное, на латинском языке, «Послание ко всем государям земли», — не только Италии, но и всего мира, потому что смерть Беатриче — всемирное бедствие, знамение гнева Божия на весь человеческий род.[227] «Ее похитил не холод, не жар, как других людей похищает; но взял ее Господь к Себе потому, что скучная наша земля недостойна была такой красоты».[228] — «Как одиноко стоит Город, некогда многолюдный, великий между народами. Он стал, как вдова», — начинает он это «Послание» Иеремииным плачем;[229] но мог бы начать и другим:
Дщери Иерусалимские! Не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и детях ваших… Ибо если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет? (Лк. 23, 28–31.)
Если это «бред безумия», то, кажется, есть в нем и что-то мудрое, в безумном — вещее, действительное — в призрачном: то, что видит Данте во сне, в бреду, — все потом увидят наяву. В 1289 году, в самый канун смерти Беатриче, наступает внезапный конец флорентийского «мира, покоя и счастья», начинаются братоубийственные войны между простым народом и вельможами, между «Черными» и «Белыми». — «Кончились в этом году флорентийские веселья и празднества», — вспоминает летописец тех дней.[230]
«После того, как ушла она (Беатриче) из этого мира, весь город остался, как вдова, лишенная всякого достоинства», — вспоминает Данте.[231]
«Скорбный Город», Città dolente, — не только Флоренция, но и вся Италия — весь мир.
Муки любви — первое, а смерть Беатриче — второе для Данте сошествие в Ад.
IX. ПЕСТРАЯ ПАНТЕРА
Кажется, в 1292 году, — года через два по смерти Беатриче, — стоял однажды Данте, «в глубокой задумчивости, вспоминая о прошлых днях», и вдруг, подняв глаза, увидел прекрасную и благородную Даму, смотревшую на него из окна, «с такою жалостью в лице, что, казалось, сама она была воплощенная жалость».[233] — «И всюду (потом), где Дама эта видела меня, выражало лицо ее жалость ко мне и бледнело, как бы от любви, так что напоминало мне мою благороднейшую Даму (Беатриче), чье лицо было такого же цвета всегда».[234]
Если «Милосердная Дама», «бледнея от любви» к Данте, напоминала ему Беатриче, то, значит, и эта его любила. Не потому ли «цвет жемчуга», color di perle,[235] — бледность жемчуга, — главная для него и незабвенная прелесть в лице возлюбленной?
«Я не хочу говорить о смерти ее, потому что, говоря, я должен был бы хвалить себя», — если в этих словах один из двух ключей ко всему, то другой, может быть, здесь: тайна Данте и Беатриче — их любовь взаимная. А если так, то лишь при свете этой, неизвестной нам, Беатриче, мы могли бы увидеть — узнать и неизвестного Данте.
вспоминает Франческа да Римини о том, что ее погубило, «довело до рокового шага».[236] Она «бледнеет» от любви. Здесь опять земная и подземная — сестра Небесной; темная — спутница Светлой, неразлучная с нею, как тень, не только в этом мире, но и в том. «Вечный Строитель мостов» — бог Любви, строит, человеком разрушенный, мост между землей и небом. В жизни Данте этот мост разрушил; но в смерти он построится снова, неразрушимый.
«…И часто, не будучи в силах плакать, чтобы облегчить слезами скорбь мою, я старался увидеть эту Милосердную Даму, одним только видом исторгавшую у меня слезы из глаз…»[237] — «И начали глаза мои слишком услаждаться видом ее, и часто я мучился, потому что это мне казалось очень низким, vile assai… И я говорил глазам моим: „Проклятые! вы должны были бы плакать до смерти о той, кто умерла“».[238]
Так же, как некогда с «Дамой Щита» изменял он живой Беатриче, — изменяет он теперь, с этой «Милосердной Дамой», и Беатриче умершей. Служит ему и эта «щитом», но в каком трусливом и жалком поединке с беззащитной — мертвой! «Дама Милосердная», donna pietosa, — уже одно это имя живой оскорбляет память умершей — бессмертной, как будто она была «немилосердной», — той, «кто жалости к нему не знала никогда».
«…Часто думал я об этой Даме, с чрезмерным услаждением, так: „Может быть, самим богом Любви послана мне эта благородная Дама, прекрасная и мудрая, для того, чтобы мне утешиться?“ И сердце мое соглашалось на это… Но, едва согласившись, говорило: „Боже мой, что это за низость!“ Так я боролся с самим собою».[239] — «Но знал об этой борьбе только тот несчастный, который в себе ее чувствовал».[240] — «И это было мне так тяжело, что я не мог вынести».[241]
Кажется, именно к этим дням относится начало «Ада», — не в книге, видении, а в жизни, наяву.
Только что выйдя из «темного, дикого леса», selva selvaggia, где заблудился, —
встречает он Пантеру. Быстрая, легкая, ласковая, все забегает она вперед и заглядывает ему в глаза, преграждая путь, и он уж хочет вернуться назад. Но весеннее утро так нежно, солнце восходит так ясно, под знаком тех же звезд, что были на небе, в первый день творения, и «пестрая шкура» Пантеры так весела, что он уже почти перестает ее бояться.[243]
Первые истолкователи Дантовых загадок уже разгадали, что эта «пестрая Пантера», Lonza a la gaetta pella, есть не что иное, как «сладострастная Похоть», Lussuria. — «Этому пороку он очень был предан», — вспоминает сын Данте, Пьетро Алигьери.[244]
«В жизни этого чудесного поэта, при такой добродетели его… занимала очень большое место, не только в юности, но и в зрелые годы, плотская похоть», — подтверждает и Боккачио.[245] Очень знаменательно, что прежде, чем окунуться в очистительные воды Леты на «Святой Горе Чистилища», Данте влагает в уста Бонаджьюнты, гражданина из Лукки, пророчество об одной из его соотечественниц, Джентукке, тогда еще маленькой девочке, в которую Данте влюбился, почти на старости лет (так, по истолкованию другого сына его, Джьякопо Алигьери).[246]
244
Pietro Dante. Comment. (1845), p. 489: «in hoc vitio luxuriae fuisse multum implicitum».