Выбрать главу

В эту странную ночь мы не обменялись почти ни словом и, когда уже почти поверили, что нам не повезло, вдруг увидели, или угадали, силуэт Рамиреса на плохо освещенном тротуаре. Друг посигналил и весьма рискованно развернул машину. Рамирес спокойно ждал нас, стоя на углу. Я опустил стекло и поздоровался. Над моей головой высунулась голова дантиста, который пригласил юношу сесть в машину. Тот сел, не произнеся ни слова. Мои воспоминания об остатке ночи – праздничные. Безрассудно праздничные. Как будто мы отмечали день рождения Рамиреса, который был с нами. Как будто мы были его родителями. Как будто мы были его крестными. Как будто мы были двумя грустными белыми мексиканцами, которые исполняли роль телохранителей при непроницаемом мексиканском индейце. Мы смеялись. Мы пили и смеялись, и никто не рискнул подойти к нам или бросить в нашу сторону шутку, потому что, если бы мой друг тотчас не убил смельчака, это сделал бы я.

И мы услышали историю, или клочки истории, Хосе Рамиреса, истории, которая приводила в восторг моего друга, да и меня – после первых минут оторопи – она тоже восхитила, но, по мере того как мы подбирались к неведомым склонам ночи, как выразился в одном стихотворении Эдгар По, история эта блекла, словно слова индейского юноши не нашли нужного рычага в нашей памяти, вот почему я почти не запомнил его рассказа. Одно зацепилось, что он посещал поэтическую студию, бесплатную поэтическую студию, наподобие медицинского кооператива для бедных, только касалось это литературы, но не написал там ни одного стихотворения, что до колик насмешило моего друга-дантиста, я же ничего смешного в этом не нашел, пока мне не объяснили: Рамирес пишет прозу. Он пишет рассказы, а не стихи. Тогда я спросил, почему же он пошел в студию поэзии, а не прозы. И мой друг-дантист ответил: потому что студии прозы у нас нет. Понимаешь? В этом дерьмовом городе бесплатно обучают только писать стихи. Понимаешь?

А потом Рамирес заговорил про свою семью, а может, это дантист заговорил про семью Рамиреса, но о ней, собственно, сказать было нечего. Понимаешь? Нечего. А я мало что понял, хотя, чтобы не выпадать из общего разговора, рассказал про пустые здания и про обман чувств, однако друг жестом велел мне замолчать. Понимаешь? Нечего сказать. Крестьяне. Совершенно нищие. Их словно бы и нет. Понимаешь? И я кивнул, да, понимаю, чтобы не затевать спора, хотя в действительности совсем ничего не понял. И тут мой друг заявил, что мало кто умеет писать так, как парень, сидящий рядом с нами. Истинная правда! Мало кто. После чего я услышал от него истолкование феномена Рамиреса, от которого остолбенел.

Он превзошел всех, сказал дантист. Мексиканские писатели – грудные младенцы по сравнению с этим толстоватым и вроде бы ничем не примечательным парнем, у которого руки задубели от работы в поле. В каком еще поле? – спросил я. В том самом поле, которое лежит вокруг, сказал дантист и сделал рукой широкий жест, словно Ирапуато был передовым постом в диких землях, крепостью в землях апачей. Тут я краешком глаза взглянул на парня, взглянул не без опаски, и увидел, что он улыбается. Между тем друг взялся пересказывать один из рассказов Рамиреса – про мальчика, которому приходилось присматривать за кучей маленьких братьев и сестер, – вот и вся история, по крайней мере поначалу, хотя потом сюжет сделал крутой вираж и сам себя распылил, рассказ превратился в историю про призрак педагога, запечатанный в бутылку, а еще – в историю про личную свободу, и тут появлялись новые персонажи: два мелких мошенника, или злодея, двадцатилетняя девушка-наркоманка, а еще – сломанная и брошенная на шоссе машина, служившая пристанищем для типа, который читал де Сада. И все это в одном рассказе, подчеркнул мой друг.

Тут я сказал, хотя как воспитанный человек мог бы похвалить идею, воскликнуть, что замысел впечатляет, я сказал, что это наверняка очень любопытно, я сказал, что надо прочитать рассказ, чтобы составить о нем верное представление. Именно так я и сказал, но мог ведь с тем же успехом выдать и нечто противоположное – и это спасло бы меня. Потому что мой друг резко поднялся и сказал Рамиресу, что сейчас мы поедем за его рассказами. Помню, Рамирес посмотрел на него, продолжая сидеть, потом посмотрел на меня, а потом молча встал. Я, конечно, мог бы не соглашаться. Мог бы заявить, что в этом нет никакой необходимости. Но мне уже было безразлично, все равно, хотя откуда-то изнутри, из самых глубин, я наблюдал за нашими поступками, поступками, которые мы инструментировали с почти сверхъестественной безупречностью, и хотя знал, что цель, к которой они нас подталкивают, не таит в себе реальной опасности, я также знал, что в известной мере мы вступаем на территорию, где будем уязвимы и откуда не выйдем, не заплатив дорожной пошлины – изумлением и болью, пошлины, о которой позднее нам еще придется пожалеть.