— Скажите мне, кто во всем городе — нет, во всей Америке, — способен декламировать наизусть Данте, всякую его работу, всякую песнь, всякую терцию? Способен настолько хорошо, чтобы хотя б помыслить о том, как, вывернув наизнанку Дантовы воздаяния из «Inferno», сотворить из них образцы для убийств?
Кабинет Лонгфелло, содержавший в тот час отборнейших говорунов Новой Англии, погрузился в зловещее молчание. Никто и не думал отвечать на вопрос, ибо сам кабинет был ответом: Генри Уодсворт Лонгфелло; профессор Джеймс Расселл Лоуэлл; профессор доктор Оливер Уэнделл Холмс; Джеймс Томас Филдс; да еще весьма узкий круг их друзей и коллег.
— Но почему, о Боже! — выговорил Филдс. — Лишь малая горстка людей способна понимать итальянский, не говоря уже об итальянском Данте; и даже те, кто мог бы, обложившись учебниками и словарями, в чем-либо разобраться, не держали в руках ни единой Дантовой книги! — Кому было знать ответ, как не Филдсу. Издатель почитал своим долгом быть в курсе предпочтений литераторов, ученых мужей и всех прочих в Новой Англии и вне ее, кого следовало брать в расчет. — Можно смело сказать, — продолжал он, — что так оно и будет до той поры, пока перевод Данте станут печатать во всяком углу Америки…
— Перевод, над которым мы и работаем. — Лонгфелло поднял вверх корректуру Песни Шестнадцатой. — Едва мы разъясним полиции, что убийства были осуществлены в точности, как это описано у Данте, кого, вы полагаете, они посчитают возможным избрать для обвинения?
— Мы будем не просто первыми, на кого падет подозрение, — добавил Лонгфелло. — Мы будем главными.
— Полноте, мой дорогой Лонгфелло, — проговорил Филдс с отчаянно серьезным смешком. — Опустимся на землю, джентльмены, мы чересчур возбуждены. Оглянитесь вокруг: профессора, почетнейшие граждане штата Массачусетс, поэты, частые гости сенаторов и прочих государственных мужей, сами не раз принимавшие их в своих домах, книгочеи… кто в реальности решится вообразить, будто мы вовлечены в убийство? Нимало не преувеличив, я берусь утверждать: наша репутация в обществе безупречна, мы лучшие люди Бостона!
— Каковым был и профессор Вебстер. Виселицы ясно показали всем, что никакой закон не защитит от веревки человека Гарварда, — отвечал Лонгфелло.
Доктор Холмс побелел еще пуще. Хоть ему и стало легче, когда Лонгфелло взял его сторону, последнее замечание пронзило доктора в самое сердце.
— Я пробыл тогда в медицинском колледже всего несколько лет, — начал он стеклянным голосом. — С первого дня подозрение пало на всякого преподавателя либо наставника — не исключая поэтов вроде меня. — Холмс попытался рассмеяться, но тут же иссяк. — Я был внесен в список возможных обвиняемых. Ко мне в дом приходили с допросом. Уэнделл-младший и маленькая Амелия были еще детьми, Недди — грудным младенцем. Самый страшный день в моей жизни.
Лонгфелло спокойно сказал:
— Мои дорогие друзья, умоляю, подумайте вот над чем: ежели полиция и желала бы отнестись к нам с доверием, ежели они верили нам всегда и поверят теперь, нас, тем не менее, станут подозревать, пока не найдут убийцу. А когда убийца будет найден, запачканным в крови окажется Данте — еще до того, как Америка прочтет из него хотя бы слово… И это в то время, когда наша страна не может более выносить смертей. Доктор Маннинг и Корпорация желают похоронить Данте, дабы укрепить собственные курсы, а тут им в руки попадет воистину железный гроб. На голову Данте в Америке падет то же проклятие, что и во Флоренции — на тысячу лет вперед. Холмс прав: мы никому ничего не скажем.
Филдс в изумлении обернулся к Лонгфелло.
— Под этой самой крышей мы поклялись защищать Данте, — тихо сказал Лоуэлл, глядя в напряженное лицо своего издателя.
— Давайте сперва убедимся, что мы в состоянии защитить себя и свой город, иначе в нем некому станет защищать Данте! — возразил Филдс.
— Защищать себя и Данте — в данном случае равносильно, мой дорогой Филдс. — Холмс произнес это как нечто само собой разумеющееся, поддаваясь смутному ощущению, что был прав с самого начала и что не та, значит, иная беда все ж должна была на них свалиться. — Равносильно. И ежели станет известно, обвинят не нас одних, но также католиков, иммигрантов…
Филдс понимал, что его поэты правы. Явись они сейчас в полицию, их положение станет не лучше, чем у обитателей лимбо, а возможно, и гораздо хуже.
— Боже, помоги нам. Мы погибнем, — выдохнул он. Однако думал Филдс не о правосудии. Куда успешнее палачей трудились в Бостоне репутации и слухи. Капризная не менее самих поэтов публика таит в душе щепотку нездоровой ревности к своим кумирам. Весть о любой, пускай даже самой малой связи со столь скандальным убийством распространится по округе быстрее, нежели разнесенная телеграфом. Филдсу уже доводилось с отвращением наблюдать, как после ничтожнейших сплетен вываливались в уличной грязи самые безукоризненные репутации.
— Возможно, они и без того близко, — сказал Лонгфелло. — Помните это? — Он достал из ящика обрывок бумаги. — Не желаете ли взглянуть? Кое-что может проясниться.
Лонгфелло разгладил ладонью бумагу патрульного Рея. Друзья склонились над нею, вгляделись в корявую транскрипцию. Свет очага рисовал на изумленных лицах малиновые полосы.
Из-под львиной бороды Лонгфелло на них смотрело Реевское «Deenanseeamnoatesennoneturnayeeoturnadurlasheeatonay».
— Середина терции, — прошептал Лоуэлл. — Да! Как же мы смогли проглядеть такое?
Филдс схватил листок. Издатель не решился признать, что пока что ничего не видит — голова слишком гудела от всего произошедшего и не могла столь быстро переключиться на итальянский. Затем бумага затряслась у Филдса в руке. Он мягко опустил ее на стол и отдернул пальцы.
— «Dinanzi а те попfuorcosecreatese попetterne, eioetternoduro, lasclateogne», — продекламировал Лоуэлл. — Из надписи над вратами Ада, это всего лишь фрагмент! «Lasciateognesperanza, uoich'intrate».
Перевод он прочел с плотно закрытыми глазами:
— «Древней меня лишь вечные созданья, И с вечностью пребуду наравне. Входящие, оставьте упованья».
Самоубийца в Центральном полицейском участке также видел перед собой эту надпись. Он видел Ничтожных: «lgnavi». Они беспомощно лупили руками воздух, а после — собственные тела. Осы и мухи кружили над их белыми обнаженными фигурами. Жирные личинки выползали из гнилых щелей меж зубов, сбивались в кучи и тянули в себя кровь, перемешанную с солью слез. Души следовали за пустым флагом, символом их бесцельного пути. Самоубийца ощущал, как его собственная кожа оживает мухами, колеблется сгустками разъедающей плоти, необходимо бежать… хотя бы пытаться.
Лонгфелло нашел выверенную корректуру Песни Третьей и для сличения разложил ее на столе.
— О, небеса, — выдохнул Холмс, вцепляясь Лонгфелло в рукав. — Тот же офицер-мулат был на освидетельствовании преподобного Тальбота. И после убийства судьи Хили он пришел к нам. Он наверняка что-то знает!
Лонгфелло покачал головой:
— Не забывайте, что Лоуэлл — Смитовский профессор Колледжа. Патрульный желал всего лишь выяснить, что сие за язык, мы же были в тот миг слепы и не смогли распознать. В день заседания Дантова клуба некие студенты направили офицера в Элмвуд, а Мэйбл — сюда. Нет причин полагать, будто он что-либо знает о Дантовой природе злодеяния, равно как и вообще о переводе.