Ползучая мерзость населяла питьевую воду, ибо солдаты иногда строили переправы через реки из дохлых лошадей и гнилого мяса. Всякие хвори, от малярии до дизентерии, именовались тифом, а полковой лекарь, не умея отличить больного от симулянта, почитал за лучшее причислять всех к последним. В один день Гальвина вытошнило восемь раз, в конце — чистой кровью. Он сидел у полевого лазарета, надеясь получить от доктора хинин либо опиум, а из окна каждые десять минут вылетали то руки, то ноги.
В лагерях не обходилось без болезней, зато были книги. Свалив у себя в палатке все, что присылали солдатам из дому, помощник лекаря устраивал библиотеку. В книгах попадались иллюстрации, Гальвину нравилось их разглядывать, а временами адъютант либо соседи по палатке читали вслух рассказ либо стихотворение. В фельдшерской библиотеке Гальвин отыскал блестящий сине-золотой сборник поэм Лонгфелло. Он не смог прочесть на обложке имя, но узнал портрет, выгравированный на первой странице, — такой же точно был в книжке его жены. Гарриет Гальвин неустанно повторяла, что поэмы Лонгфелло выводят своих героев к свету и счастию, даже когда те ступают на мрачную тропу; так случилось с Эванджелиной и ее кавалером — новая страна разлучила возлюбленных, однако лишь для того, чтоб те вновь отыскали друг друга, когда она служила санитаркой, а он умирал от тифа. Гальвин воображал, что поэма — про них с Гарриет, и легче становилось смотреть, как падают вокруг солдаты.
Вскоре после того, как, наслушавшись странствующего оратора, Бенджамин оставил тетушкину ферму и явился в Бостон помогать аболиционистам, случилась драка меж ним и двумя ирландцами, что своими воплями пытались сорвать аболиционистский митинг. Один из организаторов взял Гальвина к себе домой приходить в чувство, и Гарриет, дочь этого политика, тут же в бедолагу влюбилась. До той поры она не встречала человека, даже среди друзей отца, кто столь же уверенно отличал правое дело от неправого — без нездоровых разглагольствований о политике и влияниях.
— Порой я думаю, что свою миссию ты любишь более, нежели людей, — обронила Гарриет во времена их ухаживаний, однако Гальвин был слишком простодушен, дабы счесть свое занятие миссией.
У нее сердце обливалось кровью, когда он рассказывал, как от пятнистой лихорадки умерли его родители — сам Гальвин был тогда совсем юн. Она научила его алфавиту, заставляя выводить буквы на грифельной доске: теперь он умел писать собственное имя. Они поженились в тот день, когда Гальвин решил пойти на войну добровольцем. Когда он воротится, пообещала Гарриет, она научит его читать целые книги. А потому, сказала она, он обязан прийти живым. Лежа на жесткой койке, Гальвин ворочался под одеялом и вспоминал ровный мелодичный голос своей жены.
Под обстрелом солдаты непроизвольно хохотали либо дико визжали, а лица чернели от пороха, ибо гильзы они принуждены были в дикой спешке вскрывать зубами. Другие заряжали и стреляли, не целясь, и Гальвин полагал, что все эти люди посходили с ума. Оглушающая канонада прокатывалась по земле, неся такой страх, что перепуганные зайцы содрогались своими крошечными телами, перескакивали через трупы, мчались к норам и распластывались по траве, укрытой кровавым паром.
У выживших недоставало сил вскапывать для товарищей подобающие могилы, оттого то там, то здесь из земли торчали колени, руки и макушки. Первый же дождь разоблачал их целиком. Соседи по палатке строчили домой письма, говорили в них о боях, и Гальвин лишь удивлялся, как можно пересказать все то, что он видел, слышал и чувствовал, ибо оно превосходило всякие известные ему слова. Один солдат сказал, что в последнем сражении, когда они потеряли едва ли не треть роты, обещанное подкрепление было отозвано неким генералом, желавшим подложить свинью командующему Бёрнсайду[99] и тем обеспечить его смещение. Сей генерал позднее был повышен в чине.
— Такое возможно? — спросил рядовой Гальвин сержанта из другой роты.
— Подумаешь, подстрелили — двух ослов да солдата, — хрипло хмыкнул сержант Лерой, дивясь на все еще зеленого рядового.
По ужасам и людскому мясу эта кампания пока не превзошла поход Наполеона в Россию — благоразумно предупредил Бенджамина Гальвина начитанный адъютант.
Гальвину не хотелось просить других писать за него письма, как это делали иные неграмотные либо полуграмотные, а потому, если у какого мертвого мятежника обнаруживалось неотправленное послание, он переправлял его в Бостон Гарриет — пускай знает о войне из первых рук. Он подписывал внизу свое имя, чтоб она видала, откуда письмо, а еще вкладывал в конверт лепесток либо необычный древесный лист. Он не желал утруждать даже тех солдат, которым нравилось писать письма. Они очень тогда уставали. Все они очень тогда уставали. Часто перед боем Гальвин угадывал по застывшим лицам — те точно спали, — кого из роты они не досчитаются утром.
— Добраться б домой, и к черту Союз, — услыхал как-то Гальвин слова офицера.
Сокращения рациона, бесившего столь многих, Гальвин не замечал вовсе, ибо давно не чувствовал вкусов, запахов и почти не слыхал собственного голоса. Раз уж недоставало еды, он взял в привычку жевать сперва камешки, а после клочки бумаги, отрывая их от таявшей в переходах фельдшерской библиотеки либо от писем мятежников — это помогало держать рот влажным и хоть чем-то его заполняло. Обрывки делались все меньше и меньше, сберегая то, что мог сыскать Гальвин.
Как-то в лагере оставили солдата, ибо на марше он чересчур сильно хромал; через два дня принесли тело — солдата убили и забрали кошелек. Гальвин говорил всем, что война сделалась хуже, нежели поход Наполеона в Россию. Он накачивался морфием и касторкой от поноса, доктор давал еще порошки, от них кружилась голова и все становилось безразлично. Сносив последние кальсоны, Гальвин отправился к маркитантам, продававшим свое добро с повозок, однако за тридцатицентовые подштанники те запросили с него два с половиной доллара. Маркитант пригрозил, что не снизит цену, а может, и повысит, если Гальвин надумает дожидаться чересчур долго. Очень хотелось размозжить сквалыге голову, однако Гальвин этого не сделал. Он попросил адъютанта написать письмо Гарриет Гальвин, чтоб та прислала ему две пары толстых шерстяных кальсон. Единственное его письмо за всю войну.
Нужны были мотыги — иначе как отодрать от земли примерзшие тела. Потом вновь потеплело, и третьей роте открылось целое поле стерни и незахороненных трупов. Откуда столь много чернокожих в синих мундирах? — изумлялся Гальвин, пока не понял, что же это такое: оставленные на весь день под августовским солнцем трупы обгорели дочерна, а после их изъели паразиты. Мертвые лежали во всех мыслимых позах, а лошадей — не счесть, многие изысканно стояли, подогнув колени, точно подставляя спину ребенку.
Вскоре Гальвину рассказали про каких-то генералов, что возвращают хозяевам беглых рабов и болтают с плантаторами, точно за карточной игрой. Возможно ли такое? Война не имеет смысла, если она ведется не за свободу рабам. На марше Гальвин видал мертвого негра — за попытку сбежать его уши гвоздями приколотили к дереву. Хозяин заставил раба раздеться, зная наверное, сколь тому обрадуются прожорливые мухи и москиты.
Гальвин не понимал протестов, распространившихся среди солдат Союза, когда Массачусетс решился формировать негритянский полк. Встреченный ими полк из Иллинойса пригрозил дезертировать в полном составе, коли президент Линкольн освободит еще хоть одного раба.
В первые месяцы войны Гальвину случилось попасть на негритянское молитвенное собрание — там благословляли проходивших через город солдат:
— Милосердна Божа, забери скорбящих сих, тряхани их хорошенька над адом, да гляди, не отпускай.
И они пели:
Мне дьявол брат, а я и рад — Славься Аллилуйя! Он вытряс души из солдат — Славься Аллилуйя!
99
Эмброз Эверетт Бёрнсайд (1824-1881) — военачальник, бригадный генерал армии Севера, губернатор Род-Айленда и сенатор США.