Вначале человек верит родителям – они его боги, затем – кумирам или старшим по положению и званию, после – мудрецам…
Многие верят в Бога, но Бог, давший человеку волю, не всегда определяет его жизнь, он определяет нравственность, реченную через священные книги, написанные руками людей, а те же жрецы пытаются верить другим жрецам…
И вот – кому же верить? Кто подскажет, как правильно, и кто будет истинен? Наверное, тот, кому открыта вся полнота веры и смысл ее. Но кто это? Бог? Наверное. Ведь стремление к нему равнозначно стремлению к истине. Бог и есть истина. И если, как утверждают материалисты, Бога нет, то слово «истина» им надо бы удалить из своего обихода. Я – не материалист. И порою жгуче желаю встречи с ним, с Богом. Естественно, здесь, на Земле. В череде испытаний. Но не будет такой встречи. Потому что кому объяснится все, тому уже не надо жизни земной.
Неужели познание высшего смысла обращает все в бессмыслицу? Тогда Юуки права.
Но ей я не верю.
7.
Выслушав мое ходатайство о новом лаборанте, Чан Ванли процедил:
– С какой стати? Таких в порту… их тысячи.
Я горячо заверил, что из тысяч необходим именно этот.
– Если он окажется… предателем, вы поплатитесь наравне,
– сказал глава братства замогильным голосом. – Завтра в семь часов вечера – ритуал. Для вас обоих. Да-а! Его зарплата – ваша проблема.
Пятясь задом, я вышел, благодаря.
А вечером следующего дня сидел в подвале виллы, куда был доставлен и Тун – в повязке, плотно закрывающей глаза.
Три старших брата в черных кимоно, расшитых серебряными драконами и тиграми, по очереди взывали к нам, коленопреклоненным. Я был обращен в надлежащую веру и отполз в угол, наблюдая, как заклинают моего протеже.
– Если сердце твое дрогнет и ты отступишь, смерть твоя будет мучительной и лучше, если бы ты был сварен в нечистотах,
– вперившись взглядом в серый комок распластанного человека, провозглашал Чан Ванли.
– Если корысть овладела тобой и ты украл деньги братьев твоих, лучше, если ты был сожран акулами, – подпевал второй старший брат.
Третий старший брат после каждой фразы бил плашмя красивым декоративным мечом Туна по голове.
Удивительная эта пошлость театральных балахонов, напудренных лиц, игрушечного клинка была парадоксальна своим несоответствием с сущностью кривляющихся здесь людей – расчетливых, жестоких, повелевающих сотнями им же подобных слуг, что тоже наверняка недоумевали над дичью таких вот обрядов – бессмысленных спектаклей, где зрители – сами актеры.
А может, действо необходимо как метод оглупления глупостью? Или как некая материализация идеологии? И чем нелепее действо и уродливее материализация, тем нагляднее утверждение идеологии?
Наверное, так, если задуматься о сектантстве вообще.
У Туна были ошарашенные, но покорные глаза.
Звучала присяга, лилась кровь на жертвенник и в кубок, скрепляя клятву новенького с заветами хозяев его, а я, глядя в сумрак бетонного душного подвала, вспоминал ту страну, откуда прибыл Тун. Как же ему должно быть странно здесь, как инопланетянину…
Детство. Начало весны. Треснутая штукатурка детдомовской школы. Большая перемена. Капель и солнце. Ноздреватый снег под саженцами яблонь. Высыпавшая на двор ребятня. Гомон восклицаний. Куцые казенные пальтишки и ушанки.
Я смотрю в прошлое будто через бинокль, одновременно пытаясь выправить в нем четкость. Только напрасно – контуры неизменно уплывают, и остается угадывать в смазанных пятнах лица и в разрозненных звуках – слова. Боже, о чем я говорил тогда с этими мальчишками, своими сверстниками, на почти утраченном теперь языке? Не вспомнить, да и не перевести это ни на английский, ни на французский, ни на китайский и лхасский…
Детство. Начало весны. Снег! Бурые, золотые, синие краски.
И черно-белые.
Отсыревшая акварель памяти.
Внезапно я хочу туда, на это место. Хотя бы на час. Меня раздражает бинокль с замызганными линзами. И как это, в сущности, просто: сесть в самолет и через реальность пространства прилететь в нереальность ушедшего времени, оказавшись на том дворике, который подметал бородатый дворник в валенках, гоняя нас, мелюзгу, галдящую вокруг него, неуклюжей грубой метлой; теперь, конечно, ином дворике, но где, однако, вспомнится то, что забыл, кажется, уже навек.
Родина. Воспоминание. Горькое, оплаканное давно. Гонконг – не родина. Это Элви. Тоже потерянная. Кто же я? Кому служу?