Домой Суриков возвращался уже под вечер. Солнце закатилось, когда он вошел в город, и для него вдруг неожиданно возникло все то, чем он пренебрег. Он шел и видел, как зажигались на улицах фонари, — их не было раньше; слышал, как поскрипывали под подошвами дощатые тротуары, недавно настеленные; проходя мимо Старобазарной площади, он заметил большую вывеску на доме Крутовских: «Здесь в скором времени откроется музей и библиотека».
«Батюшки мои! Где же я был?! — думал Василий Иванович. — Город-то как меняется! Вот уж действительно целый год в черных очках проходил…»
Дома его ждали с волнением, с тревогой. Мама, Прасковья Федоровна, не находя места в доме, караулила его у ворот. Дочери без конца выбегали на улицу. Только брат Саша был спокоен и, увидев его, запыленного, голодного, но веселого, спросил:
— Поди, на девятой был?
Василий Иванович кивнул с торжествующей, таинственной улыбкой, и они обнялись коротко и крепко.
Возвращение к самому себе
— Польку, играйте польку!
Четыре девочки, вставши в пары в верхнем зальце дома Суриковых, приготовились плясать. Василий Иванович сидел с гитарой на диванчике, а рядом, тоже с гитарой, расположился красноярский архитектор Леонид Чернышев; человек он был веселый, приветливый, гитарист страстный.
Весь этот вечер они посвятили музыке, разыгрывая в две партии Баха, Глинку, народные песни. Оба наслаждались, когда удавалось добиться чистоты и подлинной слитности в исполнении. А потом прибежали Оля и Лена, с ними сестры Глаша и Нюра Жилины, подружки по гимназии, куда с осени отдал дочерей Василий Иванович. Нюра — маленькая, белокурая, веселого, беззаботного нрава. Глаша — серьезная, в очках, с длинной русой косой, та девочка, которую впоследствии судьба привела к революционной деятельности, к «поднадзорности» и аресту.
Гитаристы изящно и весело грянули старинную польку. Две пары запрыгали по залу — девочки Суриковы в темных платьях, Жилины — в светлых. Увлеченно плясали, кружась то вправо, то влево. Дядя Саша, стоя в дверях, хлопал в такт и распоряжался фигурами. Темп ускорялся, девочки, раскрасневшись, едва успевали за музыкой и под конец, выбившись из сил, с хохотом повалились на пол.
— Вот уж действительно до упаду! — смеялся дядя Саша, помогая им подняться.
В дверях показалась бабка, пригласила всех на ужин вниз, в столовую. Там на столе кипел самовар, в вазочках рдело варенье из черной смородины, на блюде горой лежали пышные шанежки с черемухой. На подносе стоял запотевший графинчик с водкой, тонко наструганная вяленая оленина — «пропастинка», копченая омулятина и квашеная капуста, если кто из мужчин захочет выпить и закусить.
Прасковья Федоровна села за самовар разливать чай, особенно душистый и крепкий в доме Суриковых. Она сильно состарилась и одряхлела за последний год, но ради гостей принарядилась в черное канифасовое платье и туго обтянула голову черным, в мелкий розан платком.
Она не могла нарадоваться на старшего сына, видя, как сходит с него тяжкий недуг угнетения. Но все казалось ей — мало он ест, мало спит.
Иногда братья, развлекаясь после обеда, затевали веселую возню. Прасковья Федоровна с беспокойством следила, чтоб Саша не зашиб Васеньку.
— Да не мни ты его, Сашка, — ворчала она на младшего, — пусть лучше полежит после обеда-то! — И разнимала их и отправляла старшего наверх — отдыхать…
Вот и сейчас Прасковья Федоровна вдруг захлопотала.
— Васенька, а хочешь пельмешков горячих, от обеда остались? — с надеждой спросила она у старшего.
— Ну что ты, мамочка, на ночь-то! — отмахнулся тот и принялся угощать друзей.
Они пили водку и закусывали, говоря о чем-то своем, деловом, мужском, охотничьем. Девочки уминали шанежки, лукаво поглядывая друг на друга и смеясь чему-то своему, девчачьему.
— Мамочка, а старину покажешь нам? — вдруг обратился Суриков к матери и, не дожидаясь ответа, побежал в спальню, к сундуку, вытащил из него старинные шугаи, платки, косынки и тут же обрядил девочек, а потом заставил мать рассказать, когда и на какой случай наряжались во все это ее бабки.
— Нужно как зеницу ока беречь, пока мы живем, всю эту старину, — говорил он, любуясь расцветками и шитьем, — мы ее любим и ценим, а вот они, молодые, ничуть не дорожат древностью, не понимают красоты… Да ведь для них хоть трава не расти! — сокрушался он, кивая на девочек, что молча блестели глазами из-под шитых золотом повойников и косынок…