Вступив в сверхэмоциональный подростковый возраст, я влюбился в Наоми Лутц. Уверен, другой такой красивой, скорее даже идеальной девушки я не встречал. Я обожал ее, и любовь эта выкристаллизовала все притаившиеся во мне странности. Ее отец — респектабельный мозольный оператор — усвоил надменные медицинские манеры и изо всех сил демонстрировал, что он Доктор от пяток до макушки. Мать Наоми была простой доброй женщиной, неряшливой, легкомысленной и бесхарактерной, с большими сияющими романтическими глазами. Вечер за вечером я играл в рамс с доктором Лутцем, а по воскресеньям помогал мыть и полировать его «оберн». И все шло нормально. Пока я любил Наоми Лутц, я благополучно пребывал внутри жизни. Жизнь оставалась непротиворечивой и осмысленной. А смерть казалась вполне приемлемой. У меня была своя собственная маленькая озерная страна, парк, где я блуждал с Платоном, книгами из серии «Современная библиотека», Уордсвортом[130], Суинберном или «Простым сердцем»[131]. Зимой мы с Наоми развлекались в саду, среди заиндевевших розовых кустов. Замерзнув, я грелся внутри ее енотовой шубы, вдыхая восхитительную смесь запахов меха и девичьего благоухания. Мы вдыхали холодный воздух и целовались. Я никого не любил так сильно, как Наоми Лутц, пока много лет спустя не встретил Демми Вонгел. Пока я в Мэдисоне, штат Висконсин, почитывал поэзию и совершенствовался в бильярде на высадку в винном погребке, Наоми выскочила замуж за владельца ломбарда. Он к тому же занимался починкой конторской техники и просто лопался от денег. Я был слишком молод и не мог покупать Наоми тряпки в магазинах «Филдс» и «Сакс», чего она хотела, да и, с другой стороны, ее пугали психологические нагрузки и ответственность жены интеллектуала. Я все время говорил ей о книгах «Современной библиотеки», о поэзии и истории, и она боялась разочаровать меня. Она сама говорила мне об этом. Я как-то сказал ей: если страсть интеллектуальна, насколько же более интеллектуальной оказывается чистая любовь, которая не нуждается в усилиях познания. Но Наоми только озадаченно на меня посмотрела. Из-за таких вот фраз я и потерял ее. Наоми не пыталась разыскать меня даже тогда, когда муж потерял все деньги и бросил ее. Он был азартным игроком. Ему пришлось скрыться, потому что за ним гонялись выколачиватели долгов. Насколько мне известно, они ему однажды перебили ноги. Во всяком случае, он переменил фамилию и удрал, или, скорее, похромал на юго-запад. Наоми продала дом в Винетке, переехала в Маркетт-Парк в бунгало своей семьи и устроилась работать в «Филдс», в отдел постельного белья.
Пока такси возвращалось на Дивижн-стрит, я провел ироническую параллель между проблемами мужа Наоми и своими собственными. Он тоже промахнулся с мафией. Я не мог не думать о благословенной жизни, которую мы могли бы прожить с Наоми Лутц. Проведя пятнадцать тысяч ночей в объятьях Наоми, я бы улыбался даже в уединении и скуке могилы. С нею мне не нужны были бы ни библиография, ни акции, ни орден Почетного легиона.
Такси снова мчалось через кварталы, ставшие близнецами тропических трущоб Вест-Индии, какого-нибудь Сан-Хуана, раскинувшегося на берегу лагуны, пузырящейся и пованивающей, как рыбья требуха. Все то же самое: осыпающаяся штукатурка, битое стекло, замусоренные улицы, корявые надписи возле магазинов, сделанные голубым мелком.
Но «Русская баня», где мне предстояло встретиться с Ринальдо Кантабиле, почти не изменилась. В том же здании располагалась гостиница для рабочих, или пансион. Испокон веку на третьем этаже жили престарелые работяги, одинокие украинские деды, уволенные вагоновожатые и какой-то кондитер, известный своими глазурями и потерявший работу из-за артрита, скрутившего его золотые руки. Я знал это место с детства. Мой отец, как и старый мистер Свибел, верил, что баня полезна для здоровья, а битье дубовыми листьями, распаренными в старой шайке, разгоняет кровь. Такие ретрограды встречаются и по сей день. Они сопротивляются современности, волоча по жизни ноги. Как однажды объяснил мне наш квартирант, физик-любитель Менаша (правда, гораздо больше ему хотелось быть драматическим тенором, и он даже брал уроки пения, а работал в «Брансуик Фонограф» оператором высадного пресса), человек может повлиять на вращение земли. Как? Ну, если все жители Земли в оговоренный момент шаркнут ногой, вращение планеты замедлится. А это, в свою очередь, повлияло бы на Луну и приливы. Конечно, Менаша имел в виду не физику, а гармонию, или единство. Полагаю, некоторые из тупости, а другие из упрямства всегда будут шаркать ногами в другом направлении. Однако старая гвардия в бане, казалось, действительно втянулась, хотя и неосознанно, в коллективную попытку сопротивления истории.
Эти приверженцы пара с Дивижн-стрит выглядели иначе, чем нарядно одетые гордые люди в центре города. Даже старый Фельдштейн, в свои восемьдесят с гаком жмущий педали велотренажера в Сити-клубе, на Дивижн-стрит оказался бы не в своей тарелке. Сорок лет назад Фельдштейн был жизнелюбом, игроком, прожигателем жизни с Жуир-стрит. Несмотря на возраст, он современный человек, тогда как завсегдатаи «Русской бани» словно отлиты по античным формам. Отрастили отвисшие зады и жирные и желтые, как пахта, груди. Они переставляли подрагивающие тощие ножки, исчерченные красными прожилками и синеватыми, как у рокфора, пятнышками возле лодыжек. После парной эта старая гвардия поглощала огромные ломти хлеба с селедкой, внушительные круги салями и истекающие жиром говяжьи стейки, запивая все это добро шнапсом. Они могли бы сокрушать стены своими старомодными, плотно набитыми и выпирающими животами. Но здесь их формы никого не удивляли. Чувствовалось, что эти люди догадываются, что племя их вымирает, что они принадлежат к тупиковой ветви эволюции и отвергнуты природой и культурой. А потому в раскаленных полуподвалах все эти славянские троглодиты и деревянные демоны, обросшие жиром, с каменными, будто поросшими лишайником голенями, доводили себя до кипения, а потом обрушивали на разгоряченные головы ледяную воду из шаек. Наверху, в раздевалке, на экране телевизора маленькие хлыщи и хихикающие девицы вели умные беседы, радовались и огорчались. Но на них никто не обращал внимания. Микки, местный буфетчик, жарил огромные куски мяса и картофельные оладьи, здоровенными ножами рубил капусту для салата и резал на четвертинки грейпфруты (чтобы есть их руками). Губительный жар пробуждал у обмотанных простынями толстых стариков зверский аппетит. А внизу Франуш, служитель, поливал холодной пузырящейся водой раскаленные добела булыжники, сложенные грудами, как боеприпасы для римских баллист. Чтобы не вскипели мозги, Франуш надевал мокрую фетровую шляпу с оторванными полями. Другой одежды на нем не было. Он подползал к печи, словно красная саламандра, палкой приподнимал задвижку топки, за которую невозможно было взяться руками, и опять же на четвереньках, демонстрируя болтающиеся на длинной жиле яички и блистая добродетельным анусом, полз назад, ощупью таща за собой шайку. Франуш выплескивал воду, булыжники вспыхивали и шипели. Вероятно, ни в одной карпатской деревне такого уже не встретишь.
Верный любимому увлечению, старый Майрон Свибел являлся в баню ежедневно. Селедку, намазанный маслом ржаной хлеб, сырой лук и виски он приносил с собой. Приезжал папаша Свибел на «плимуте», хотя водительских прав у него отродясь не водилось. Он достаточно хорошо видел прямо перед собой, но из-за катаракты обоих глаз постоянно цеплял крылом другие машины и был весьма опасен при парковке.
Я вошел внутрь, осмотреться. Я сильно злился на Джорджа. Разве не по его милости я оказался в таком положении? Но, с другой стороны, я ведь знал, что его совет никуда не годится. Почему же я послушался его? Неужели он говорил настолько убедительно? Или все дело в том, что он считает себя экспертом по преступному миру, а мне не хотелось его разубеждать? Нет, просто я не привык следовать собственным суждениям. Правда, сейчас мои суждения находились в полной боевой готовности, и я не сомневался, что сумею договориться с Кантабиле. Мне казалось, он уже выместил ярость на машине, а значит, мой долг в основном оплачен.