Выбрать главу

Это я объясняю, почему тем утром выбрал темой для медитации Фон Гумбольдта Флейшера. Считается, что медитация усиливает волю. А воля, постепенно закаленная такими упражнениями, может со временем сделаться органом восприятия.

На пол упала измятая открытка — одна из последних, присланных мне Гумбольдтом. Я прочел выцветшие штрихи, похожие на неясные росчерки северного сияния:

Мышь прячется — ястреб над полем; Ястреб пугается самолетов; Самолеты боятся зениток; Каждому кто-нибудь страшен.

Только львы беззаботные Под баобабом Дремлют, объятья сплетая, Насладившись кровавой трапезой — Вот где жизнь хороша!

Восемь или девять лет назад, читая этот стишок, я подумал: «Бедный Гумбольдт! Эти доктора шоковой терапией и лоботомией искалечили парня». Но теперь я взглянул на эти строчки как на сообщение. Воображение не иссякает — вот о чем извещал меня Гумбольдт. Эти строчки должны были объявить: искусство проявляет внутренние силы. Для спасительного воображения сон — это сон, а пробуждение — действительно пробуждение. Вот о чем говорил Гумбольдт, теперь-то я понял. Но если так, значит, Гумбольдт никогда не был более здравомыслящим и смелым, чем перед самым концом. А я сбежал от него на Сорок шестой улице как раз тогда, когда ему было что сказать мне, даже больше, чем раньше! Я уже рассказывал, как провел то утро. Разодетый в пух и прах, бессмысленно болтался над Нью-Йорком в вертолете береговой охраны в компании двух сенаторов, мэра, чиновников из Вашингтона и Олбани и крутых журналистов, причем всех облачили в надувные спасательные жилеты, снабженные ножами в ножнах (этих ножей я никогда не забуду). После ленча в Сентрал-парке (я вынужден повториться) я вышел и увидел Гумбольдта, грызущего преслик, — на лице его уже лежал землистый отблеск могилы. Я бросился прочь. Это был момент болезненного исступления, я не мог оставаться на месте. Я должен был бежать. Я сказал: «Прощай, мой друг. Встретимся в следующем мире!»

Тогда я решил, что больше ничего не могу сделать для него на этом свете. Но не ошибся ли я? Эта измятая открытка заставила меня задуматься. Получалось, я виноват перед Гумбольдтом. Улегшись медитировать на мягкий диван, набитый гусиным пухом, я обнаружил, что весь пылаю от стыда и потею от раскаяния. Я вытащил из-под головы подушку Дорис Шельдт и вытер ею лицо. Я снова увидел себя, пригнувшегося за припаркованными машинами на Сорок шестой улице. И Гумбольдта, похожего на высохший куст, когда-то обволакивавший все вокруг ветвями. Мой старинный друг умирает, — я испытал потрясение и удрал, вернулся в «Плазу», позвонил в офис сенатора Кеннеди предупредить, что срочно вызван в Чикаго и вернусь в Вашингтон на следующей неделе. Потом взял такси до Ла Гардия и сел на первый же самолет до О'Хэра. Я снова и снова возвращаюсь к этому дню, потому что он был ужасен. Два бокала — больше в самолете не дают — нисколько мне не помогли. Когда мы приземлились, я выпил еще несколько двойных порций «Джек Дэниэлс» в баре О'Хэра, чтобы прийти в себя. Вечер был очень жаркий. Я позвонил Дениз:

— Я вернулся.

— Я ждала тебя через несколько дней. Что стряслось, Чарли?

— У меня неприятности.

— Где сенатор?

— Остался в Нью-Йорке. Я вернусь в Вашингтон через день или два.

— Ладно, езжай домой.

«Лайф» заказал мне статью о Роберте Кеннеди. И я успел провести пять дней с сенатором, или скорее около него, сидя на диване в административном здании Сената и наблюдая за ним. Со всех точек зрения это была странная идея, но сенатор позволил мне приклеиться к нему и даже, казалось, симпатизировал мне. Я говорю «казалось», потому что ему и следовало производить именно такое впечатление на журналистов, которым предлагали писать о нем. Мне он нравился, тоже, вероятно, против воли. Взгляд у сенатора был довольно странный — небесно-голубые глаза и какие-то насупленные из-за лишних складок веки. После полета на вертолете я ехал вместе с ним в лимузине из Ла Гардия в Бронкс. Стояла катастрофическая, гнетущая жара, но в лимузине было не жарче, чем в ледяном доме. Он постоянно желал получать новые сведения. Задавал всем и каждому вопросы. У меня он требовал исторической информации: «Что мне следует знать об Уильяме Дженнингсе Брайане[165]?» или «Расскажите о Г. Л. Менкене[166]» и выслушивал мои ответы с такой важностью, что я никогда не мог понять, о чем он думает и сможет ли использовать эти факты. Нас притащили на детскую площадку в Гарлеме. Рядом с ней выстроились «кадиллаки», копы на мотоциклах, телохранители, команды телевизионщиков. Огороженное пространство между двумя домами было вымощено и украшено детскими горками и песочницами. Принимал сенаторов директор игровой площадки, с прической афро, в дашики[167] и с бусами на шее. Камеры установили над нами, на специальных подмостках. Черный директор, сияющий и церемонный, держал между двумя сенаторами баскетбольный мяч. Площадку очистили от посторонних. Стройный Кеннеди бросил дважды. Промахнувшись, он кивал рыжей, лисьей головой и улыбался. Сенатор Джавитс не мог позволить себе промаха. Кряжистый и лысый, он тоже улыбался, но готовился к броску, прижимая мяч к груди и настраивая себя на победу. Он сделал два хороших броска. Траектория мяча была не слишком высокой. Он летел почти прямо и прошел в корзину, не коснувшись кольца. Раздались аплодисменты. Какое разочарование! Как трудно иметь дело с Бобби. А республиканский сенатор держался молодцом.

Именно такой жизни хотела для меня Дениз. Это она устроила мне заказ — созвонилась с «Лайфом» и утрясла все детали. «Езжай домой», — сказала она. Но Дениз расстроилась. Ей совсем не хотелось, чтобы я был сейчас в Чикаго.

Домом нам служило грандиозное строение в Кенвуде, южном пригороде Чикаго. Богатые немецкие евреи в начале века построили эти поздневикторианские особняки. Когда торгово-посылочные магнаты и прочие воротилы покинули этот район, сюда потянулись университетские профессора, психоаналитики, юристы и «черные мусульмане»[168]. Поскольку я категорически настаивал на возвращении, чтобы сделаться Мальтусом от скуки, Дениз купила дом Кангейма. Она сделала это вопреки собственным желаниям, ворча: «Ну почему Чикаго! Разве мы не можем жить, где захотим? Господи!» Она имела в виду Джорджтаун[169], или Рим, или лондонский Вест-Энд. Но я заупрямился, и Дениз заявила, мол, ей остается только надеяться, что дело тут не в том, что я близок к нервному срыву. Ее отец, федеральный судья — очень хороший юрист. Я знал, что она всегда советуется с ним о недвижимости, о совместном владении, о правах вдов в штате Иллинойс. Это он посоветовал нам купить особняк полковника Кангейма. Кроме того, ежедневно за завтраком Дениз интересовалась, когда я собираюсь написать завещание.

Когда я добрался до дому, была уже ночь, и Дениз ждала меня в спальне. Ненавидя кондиционеры, я уговорил жену не устанавливать их. Температура в комнате была за тридцать. Жаркие ночи позволяют чикагцам прочувствовать душу и плоть города. Чикаго больше не город крови, скотобойни ушли в прошлое, но в ночной духоте старые запахи оживали. Мили железнодорожных веток, тянувшихся вдоль улиц, когда-то наводняли красные вагоны для перевозки скота, и животные в ожидании, пока их выгрузят в загоны, мычали и пованивали. Зловоние минувших лет преследует это место. Временами освобожденная земля вздыхает, и оно возвращается, напоминая, что Чикаго когда-то был крупнейшей бойней в мире и умертвил миллиарды животных. Дыхание старого Чикаго снова пробивалось сквозь листву и москитные сетки. В ту ночь сквозь открытые окна врывалась знакомая угнетающая многослойная вонь мяса, жира, крови и костной муки, шкур, мыла, окороков и паленой шерсти. Я слышал гудение пожарных машин, взвизги и истеричное завывание скорых, от которого сводит внутренности. В черных трущобах то и дело что-нибудь горело — поговаривали, это был явный признак процветающей там психопатологии. Впрочем, любовь к пламени бывает и религиозной. Дениз сидела на кровати голышом и резкими, сильными движениями расчесывала волосы. Над озером мигал металлургический завод. Искусственное освещение делало заметной сажу, припорошившую листья плюща. В том году засуха началась рано. Чикаго ночью тяжело дышал, содрогались от натуги гигантские механизмы, в Оквуде огромные языки пламени лизали жилые дома, истошно завывали сирены — пожарные, полицейские, скорой помощи. Душная ночь безумных псов и длинных ножей, ночь ограблений и убийств. Тысячи гидрантов были открыты, выстреливая из своих сосков воду. Инженеры потрясены падением уровня озера Мичиган, из которого высасывают тонны воды. Банды подростков, вооруженные пистолетами и ножами, рыщут по улицам. А этому чересчур чувствительному и слезливому мистеру Чарли Ситрину стоило увидеть старинного друга, дорогого человека, закусывающего сырным пресликом в Нью-Йорке, и он — о боже, боже — наплевал на «Лайф», на береговую охрану и вертолеты, на двух сенаторов и метнулся домой за утешением. И вот теперь его жена, сняв с себя все, расчесывает густые волосы. Ее огромные фиолетовые с серым глаза полны нетерпения, нежность смешана с враждебностью. Она безмолвно вопрошает, как долго я собираюсь сидеть в шезлонге в одних носках, лелея свое раненое сердце, переполненное устаревшей сентиментальностью. Требовательная и критичная, Дениз считала, что я придерживаюсь домодернистских или барочных представлений о смерти, а потому страдаю от болезненного огорчения. Она то и дело заявляла, что я вернулся в Чикаго к могилам родителей. Иногда Дениз бросала с внезапной живостью: «А! Вот идет завсегдатай кладбища!» Как ни жаль, она всегда оказывалась права. Скоро я и сам стал замечать монотонность своего низкого голоса — монотонность цепного привода. Лекарством от всех этих убийственных настроений оставалась любовь. И вот Дениз, раздраженная, но исполненная чувства долга, сидит голышом на кровати, а я даже не снял галстук. Я прекрасно понимал, что такие мучения могут свести с ума. Дениз устала поддерживать меня эмоционально. А вникать в мои переживания она не собиралась.

вернуться

165

Брайан Уильям Дженнингс (1860-1925) — американский политик, проповедовавший смесь антикапиталистического популизма с твердолобым фундаментализмом, трижды неудачный кандидат в президенты от демократической партии, государственный секретарь в 1913-1915 гг.

вернуться

166

Менкен Генри Луис (1880-1956) — американский публицист и критик, поддерживал начинающих писателей-новаторов, автор книги «Американский язык» (1919).

вернуться

167

Дашики — рубашка в африканском стиле с круглыми вырезом и короткими рукавами, излюбленная одежда американских негров.

вернуться

168

Черные мусульмане — негритянское радикальное движение, идеология которого сильно отличается от традиционного ислама. В него, в частности, вступил знаменитый боксер Кассиус Клей, ставший Мухаммедом Али.

вернуться

169

Джорджтаун — фешенебельный район Вашингтона.