Все это было мне знакомо по замечательной поэме Гумбольдта «Дядя Арлекин». В старые добрые времена на Вест-Энд-авеню, часов в одиннадцать, когда его сестры-кормилицы уже давно отправились на работу, Вольдемар Арлекин встает, час нежится в ванне, бреется новым лезвием «Жиллет» и, наконец, завтракает. Мать садится рядом и, пока он читает газеты, намазывает для него маслом булочки, снимает кожицу с белой рыбы и подливает кофе. Затем он берет у нее несколько долларов и уходит. А за обедом рассказывает о Джимми Уокере[354] и Эле Смите[355]. Гумбольдт считал Вольдемара главным американцем своей семьи. Таков был круг его обязанностей в бабьем царстве. Когда по радио транслировались предвыборные партийные съезды, он мог перечислять штаты одновременно с диктором — Айдахо, Айова, Алабама — и слезы патриотизма наворачивались ему на глаза.
— Мистер Уолд, я пришел к вам по поводу тех бумаг, которые оставил Гумбольдт. Я говорил вам по телефону. У меня записка от Орландо Хаггинса.
— Да, Хаггинса я знаю: долговязый зануда. Но сперва я хочу спросить вас об этих бумагах. Они чего-нибудь стоят, или как?
— Иногда в «Таймс» пишут, — вмешался Менаша, — что письмо Роберта Фроста ушло за восемьсот долларов. Про Эдгара Алана По и не спрашивай.
— А что там за бумаги, мистер Уолд? — спросила Рената.
— Ладно, я вам скажу, — вздохнул Вольдемар. — Я никогда ничего не понимал в его писанине. Я и так не очень-то люблю читать. А уж то, что он писал, у меня вообще в голове не укладывалось. На бейсбольной площадке Гумбольдт дрался как сто чертей. Только представьте, какую силищу он вкладывал в замах, с такими-то плечами. Если бы я настоял на своем, он попал бы в высшую лигу. А он стал околачиваться возле библиотеки на Сорок второй улице и трепаться там на ступенях со всякими бездельниками. И вдруг я узнал, что он печатает какие-то заумные стишки в журналах. Ну, в тех, где совсем нет картинок.
— Ну же, Вольдемар, — сказал Менаша. Его грудь высоко вздымалась от волнения, а голос все дальше заползал в верхний регистр. — Я знал Чарли еще ребенком. Поверь мне, ему можно доверять. Давным-давно, как только я его увидел, я сказал себе: «По лицу этого крохи ясно, какая у него добрая душа». Конечно, он постарел. Но по сравнению с нами он еще парень хоть куда. Так что, Вольдемар, не таись и объясни ему, что у тебя на уме.
— Бумаги Гумбольдта, в смысле, его записи, скорее всего, стоят не очень много, — сказал я. — Можно, конечно, попытаться продать их какому-нибудь коллекционеру. Но возможно, кое-что из того, что он оставил, можно опубликовать.
— Скорее всего, там одни сантименты, — вставила Рената. — Просто послание старого друга с того света.
Вольдемар взглянул на нее и, продолжая упрямиться, сказал:
— А вдруг они таки ценные, с какой стати я должен позволить себя обжучить? Разве у меня нет права что-нибудь поиметь с этого? В смысле, какого черта я должен торчать в этом вшивом притоне? Когда мне показали некролог Гумбольдта в «Таймс» — Боже! Представляете, что со мной сделалось? Он же был мне как сын, последний в семье, моя плоть и кровь! Я со всех ног помчался на метро и поднялся в его комнату. Половину вещей уже растащили. Копы и администрация отеля уже утянули часть. Наличные, часы, авторучка и пишущая машинка исчезли.
— Какой смысл сидеть на этих бумагах и мечтать, что сорвешь куш? — сказал Менаша. — Передай их тому, кто в этом разбирается.
— Не подставляй мне подножку, — буркнул Вольдемар Менаше. — Мы ведь здесь вместе. Я не скрываю, мистер Ситрин, я хочу многого. Я мог бы сбагрить эти бумажки давным-давно. И раз уж вы явились сюда, значит, они действительно ценные.
— Значит, вы их читали, — понял я.
— Черт возьми, конечно читал! А какого черта мне было делать? Только я ни хрена в них не понял.
— У меня нет ни малейшего намерения нагреть вас, — сказал я. — Если эти бумаги представляют какую-нибудь ценность, я честно об этом скажу.
— Может, позовем юриста и составим официальный документ? — предложил Вольдемар.
Да, он несомненно приходился Гумбольдту дядей. Я сделался сама убедительность. Таким рациональным я бываю только тогда, когда истово хочу чего-нибудь. И мне удается так повернуть дело, что мое желание представляется совершенно естественным.
— Мы оформим все так, как вы захотите, — сказал я. — Но разве я не должен прочесть эти бумаги? Что я могу сказать, прежде чем изучу их?
— Тогда читайте прямо здесь, — предложил Вольдемар.
— Ты всегда был азартным игроком, — сказал Менаша. — Рискни!
— По этой части я звезд с неба не хватаю, — ответил Вольдемар.
Мне показалось, что он вот-вот расплачется, — так у него задрожал голос. Ведь от смерти его отделяло совсем чуть-чуть. Тусклое пятнышко слабого декабрьского тепла на голом жестком протертом темно-красном ковре словно умоляло: «Не плачь, старина». Свет, неслышно взорвавшийся в ста пятидесяти миллионах километров отсюда, воспользовался потертым аксминстерским ковром, жалким клочком человеческой мастеровитости, чтобы, пройдя сквозь грязное окно дома престарелых, донести это послание. Меня тоже охватило волнение. Мне тоже захотелось объяснить что-то важное. «Нам придется пройти через мучительные врата смерти, — хотел я сказать ему, — и возвратить взятые в долг вещества, из которых мы состоим, но хочу сказать тебе, брат Вольдемар, я глубоко убежден, что это не конец всему. Возможно, воспоминания о теперешней жизни потом измучат нас гораздо больше, чем мысли о смерти, которые ранят нас сейчас».
В конце концов мой здравый смысл и искренность убедили его, и мы все вместе, стоя на коленях, стали извлекать из-под кровати всякий хлам: комнатные тапочки, старый шар для игры в кегли, игрушечную бейсбольную площадку, игральные карты, непарные кости, картонные коробки и чемоданы и, наконец, реликвию, которую я узнал, — портфель Гумбольдта. Тот самый старый портфель с потертыми ремешками, который Гумбольдт постоянно возил на заднем сиденье «бьюика», набитый книгами и пузырьками с лекарствами.
— Стойте, бумаги я храню здесь, — нервно сказал Вольдемар. — Я сам достану, вы все испортите.
Рената, сидевшая на полу вместе с нами, смахнула пыль бумажными салфетками. Она всегда говорила: «Возьми „Клинекс“ — и протягивала салфетки этой марки. Вольдемар вытащил несколько страховых полисов и пачку перфокарт социального обеспечения. В портфеле нашлось несколько фотографий лошадей — по его словам, почти полная коллекция победителей дерби в Кентукки. Затем, как подслеповатый почтальон, он стал просматривать бесчисленные конверты. Мне хотелось поторопить его: „Да быстрей же!“
— Вот, — воскликнул Вольдемар.
На конверте неровным почерком Гумбольдта с сильным нажимом было выведено мое имя.
— Что в нем? Дай посмотреть, — сказала Рената.
Я взял у Вольдемара необычно большой, тяжелый конверт из оберточной бумаги.
— Вы должны дать мне расписку, — потребовал Вольдемар.
— Разумеется. Рената, напиши, пожалуйста, все по форме. Что-нибудь вроде: «Получил от Вольдемара Уолда бумаги, завещанные мне Фон Гумбольдтом Флейшером». Я подпишу.
— А какие именно бумаги? Что там?
— Что там? — переспросил Вольдемар. — Длинное личное письмо мистеру Ситрину. Да еще парочка запечатанных конвертов, которые я так и не открыл, потому что на них написано, что если их вскрыть, это будет какое-то нарушение авторских прав. Какие-то копии или копии копий. Не могу сказать. По большей части я не вижу в этом ни малейшего смысла. Может, вы что-нибудь поймете. Уж так и быть, я, последний оставшийся в живых из нашей семьи, скажу вам откровенно: мои покойные родственники похоронены кто где, одна могила тут, другая — черт-те где, сестра — в том месте, что называют Валгаллой для немецких евреев, а племянник — на кладбище для бедных. И я очень хочу воссоединить свою семью.
Менаша добавил:
— Вольдемара гложет мысль, что Гумбольдта похоронили в плохом месте. Он хочет забрать его оттуда.
— Если это наследство чего-нибудь стоит, деньги в первую очередь нужно потратить на то, чтобы откопать малыша и перевезти. Не в Валгаллу. Это моя сестра хотела лежать среди сугубо американских Джонсов. У нее был пунктик насчет немецких евреев. А я хочу, чтобы они лежали все вместе. Хочу собрать своих покойников, — сказал старый лошадник.
354
Уокер Джеймс Джон («Джимми») (1881-1946) — мэр Нью-Йорка в 1926-1932 гг., вынужденный уйти в отставку из-за обвинений в коррупции.
355
Смит Альфред Эманюэль («Эл») (1873-1944) — губернатор штата Нью-Йорк в 1922-1928 гг., неудачный кандидат в президенты от демократической партии на выборах в 1928 г.