Но отец видел перед собой только глухую, слегка дождливую ночь и огромное, огромное поле.
— Я тебя научу жить честным трудом! — кричал Степан, ломая на спине старшего сына изящные венские стулья.
Сережа плакал, вырывался, но тяжелая рука отца снова и снова настигала его.
— Она же ничья, колхозная! — голосил он.
— Колхозная, говоришь? Я тебе покажу, негодник, колхозная!
Наталья в ужасе закрывала лицо руками, не зная, чью сторону, отца или сына, ей принять.
И, наконец, после отчаянного крика сына, не выдержала, подбежала.
— Степан, ты же его убьешь!
— За такие дела и убить мало! — презрительно отбросил Степан искалеченный венский стул и резко отвернулся к окну, чтобы никто не заметил навернувшиеся на глаза слезы.
Мог ли он подумать, что ждет его такое? Мало того, что старший сын связался с уличной шпаной, так еще и врет прямо в глаза, не краснея.
Аванс в цирке дали! Где там, аванс! Он и в цирке-то уже не работает. Легкого хлеба ищет. И знакомые прямо в глаза ему, который ни в жизнь ни копейки чужой не взял, говорят, что его старший связался с уличной шпаной, совсем забросил школу и вот теперь еще и картошку украл с колхозного поля! «Ничья»! «Колхозная»! А ведь понятия не имеет, сколько крестьянского пота и слез пролито на эту картошку!
Степан, родившийся еще в прошлом веке с его строгими нравами, видел только одно средство сделать из старшего сына человека — кулак. Наталья, ровесница века, жалела сына, но, когда муж горячился, возражать ему было бесполезно.
Не дожидаясь, пока отец снова возьмется за стулья, Сережа змейкой выскользнул за дверь.
Наталья не скрывала слез. Плакала и Нина, как будто чувствовала, что брат ушел из дома навсегда.
Глава 4
Невидимые кошки
Новая зима не обернулась для Нины сверкающим чудом. Липкие руки нищеты добрались и до тети Полины с Лялей.
Главная ночь в году уже не пахла кофе и апельсинами, но это не мешало снежинкам искриться и падать в свете окон, издалека так похожих на огни новогодней гирлянды.
1934 год наступил незаметно, и теперь бродил по улицам обиженный, суровый. Зябко прыгал по низким ветвям снегирями, просил хлеба, хлеба…
Завывал по-волчьи ветром и снова искрился в фонарном тусклом свете снежинками-звездочками…
Еще одну холодную голодную зиму равнодушно встречали своим каменным взглядом кариатиды на Александровском пассаже. Еще одна казанская зима отделяла Степана от васильковых смоленских полей, но тем реже и ярче они снились урожденному крестьянину. Тем размытей и тусклей становилась реальность…
Самым радостным событием за зиму было письмо от любимого брата Никиты. Он звал семью из города поближе к лесам и огромному саду. Сообщал, что мать жива- здорова и уже не так сердита на Степана. Что из-за снега сам Никита не скоро сможет выбраться в город, чтобы отправить письмо, которое пишет.
— Выбрался все-таки, значит, — с улыбкой бережно складывал Степан письмо и брался за чернила сам.
Сосредоточенно склонившись над листом, он выводил «здравствуй, дорогой брат», и точка под остановившимся пером наливалась темно-синим, принимала форму неровного круга.
О чем сообщить Никите и его семье, а что, может быть, и стоит утаить? Но как скрыть горькую истину от любимого брата, с которым всегда понимали друг друга с полувзгляда, с полунамека?
Каллиграфическим почерком, за который еще мальчишкой заслужил в деревне особое уважение, Степан выстраивал буквы в слова. Расстраивать родную и, может быть, самую близкую во всей вселенной душу, не хотелось своими невзгодами. У них ведь своих забот-хлопот полно в деревне…
«У нас все по-прежнему, — скрывали печали слова. — Боюсь только за старшего сына, как бы улица его не испортила».
О Сереже всю зиму не было слышно.
Вместе с черноглазым шалуном комнату с кремовыми шторами покинуло и то безудержное веселье, которое как фокусник в волшебном ящичке, он носил с собой повсюду.
Степан корил себя и немного Наталью. Как и когда они проглядели момент, когда старший сын их ступил на кривую дорожку?
Или… Снова всплывали, восставали айсбергами из глубин памяти страшные в своей холодности слова. Ты. Мне. Больше. Не сын.
Не сын. И вон теперь он сам, не произнося этих слов, отрекся от сына.
Простить?
Но обидой и стыдом звенели в ушах другие слова.
«Видели люди, как Сережка твой и еще двое — шпана казанская с колхозного поля с мешками бежали. Никак, картошку украли?»
Стыд ладно, хоть жжет огнем изнутри, а пережить можно. И кто сказал, к тому же? Известный сплетник сторож Федька. У самого-то два сына — сорви голова, а туда же — дай языком, как помелом, о чужих детях потрепать.