Потом возникли воспоминания о матери, о том, что он мог бы сделать и не сделал для нее за все эти годы. На память пришла та горечь, с которой, по ее требованию, он расстался со своим народом и был вынужден уехать на Восток, в Филадельфию. Тогда он ее презирал еще и за то, что она заставила его постричь свои по-индейски длинные волосы, что сожгла его индейские штаны из оленьей кожи, что заставляла его говорить по-английски и отправила в частную школу, где над ним немилосердно издевались и дразнили до тех пор, пока одному из своих мучителей он не поставил под глазом здоровый синяк, а другому не сломал нос. Только это заставило всех остальных относиться к нему с уважением, если не с любовью. Но зато стоило ему хорошей головомойки от матери и нескольких сильных ударов пониже спины от директора школы.
Но самые тяжелые воспоминания был связаны с первым арестом за пьяный дебош в салуне. Он так никогда и не простил матери, что она заставила его провести два месяца в той проклятой тюрьме.
Это воспоминание всегда вызывало у него приступ ярости. Никого и никогда он не мог бы ненавидеть больше, чем собственную мать, палец о палец не ударившую, чтобы избавить его от грязной и убогой тюремной камеры.
Теперь уже он допускал мысль о том, что, возможно, она могла бы выйти замуж снова. С хмурой улыбкой он подумал, что у него могли бы теперь быть сводные братья и сестры, а может быть, даже племянники и племянницы.
Он обернулся на шорох приподнимаемого полога и увидел входящую Джесси. Как и всегда, один лишь ее вид заставил его сердце биться сильнее, а кровь бежать быстрей. Одетая в ставшее почти белым платье из оленьей кожи, с копной красно-рыжих, струившихся по плечам волос, обрамлявших ее слегка загорелое личико, она показалась ему самым чудесным созданием, которое он когда-либо видел.
— Хау! — сказала она, приветливо улыбаясь
— Хау.
— Ты спал? Я не разбудила тебя? — поинтересовалась она.
— Нет. Я только…— он пожал плечами. — Вспоминал.
— Вот как! — она присела рядом и, как всегда, привычно взяла его руку в свои ладони. — И что тебе вспомнилось?
— Мое детство, как я рос здесь, в этих местах.
Я никогда не думал, что потерял так много за то время, что меня не было с моим народом.
— Мне очень нравятся эти люди, Крид.
— В самом деле?
Джесси кивнула:
— Они ведь совсем не такие, как про них рассказывают.
Хмурая, недовольная улыбка чуть тронула его губы.
— Ты ожидала увидеть, что они танцуют нагишом вокруг костра? Или едят своих детей?
— Конечно нет! Но я совсем не ожидала, что между нашими народами есть так много общего.
— Ты им тоже очень нравишься, Джесси.
— Я так рада.
Их глаза встретились, и Крид почувствовал, как при одном только взгляде на Джесси в нем поднимается знакомая волна страсти. Его женщина. Его жена. Прошло уже несколько недель с тех пор, как они занимались любовью. Слишком много недель.
— Джесси…
— Еще рано, — сказала она голосом, полным сожаления. — Твоя рана…
— В груди болит не так сильно, как в другом месте…— ответил он и нежно потянул ее к себе. — Ну иди же ко мне.
— Нам не стоит…— начала было спорить она, — что, если кто-нибудь войдет?
— Не войдут. Если полог на двери опущен, то никто и не войдет.
«Слишком рано, — подумала она снова. — Но я так хочу его, хочу безумно. Хочу его объятий, хочу трогать и ласкать его, чувствовать вкус его губ и тела. Слишком близко я была к тому, чтобы потерять его навсегда…»
Он привлек ее к себе и уложил рядом. Она повернулась к нему лицом, рукой скользнув на его талию и протянув губы для поцелуя. Он поцеловал ее, а когда тронул языком ее нижнюю губу, она почувствовала, как языки пламени вдруг стали разгораться в самых глубинных частях тела.
Они терпеливо и медленно, почти священнодействуя, наслаждались каждым поцелуем, каждым ласкающим движением, снова и снова познавая друг друга. Радуясь тому, что может опять прижимать к себе Джесси, Крид забыл о боли. Ее запах обволакивал, шелк волос щекотал кожу на груди и дразнил его, а руки и губы возбуждали его так, как не удавалось до сих пор ни одной женщине. С тихим вздохом, похожим на стон, он поднялся над нею, погружаясь и растворяясь в ней всем своим существом.
«Мы созданы друг для друга, как рука и перчатка», — подумал было он. Но почти в тот же момент все мысли исчезли… Их поглотили волны наслаждения, несказанные ощущения оттого, что его жизнь вливается в нее.
Последние дни лета уступали место осени. Деревья сменили пышный зеленый наряд на золото мерцающей оранжевым, красным и желтым листвы. Но здесь, в этом мире, время не имело никакого значения. Крид ел, когда был голоден, спал, когда чувствовал усталость. Здесь, на земле предков, он мог оставить в прошлом все сомнения и страхи. Здесь никому не было дела до того, что он полукровка, что он — бежавший из тюрьмы заключенный, что ему не принадлежит ничего, кроме той одежды, что на нем. Он проводил целые дни с индейцами за игрой или предаваясь вместе с ними воспоминаниям, а то и просто отдыхая в тени. Иногда он сидел на солнце, впитывая и вновь переживая звуки и запахи деревенской жизни. Он с удовольствием наблюдал за мальчишками, скакавшими наперегонки вдоль реки на своих пони, смотрел на женщин, хлопотавших по хозяйству. Но каждый раз его взгляд искал и находил Джесси: то она училась шить мокасины или готовить на костре, то вялила оленину или дубили кожи.
За те пять недель, что они провели в деревне, она ухитрилась постичь основы разговорного языка лакота. Ее любимой фразой стала «Ийюскиньян вансиньян-кело», что означало «Я рада с вами познакомиться». «Хигна» означало «муж», а «митавин» — жена. «Аке у во» означало «Приходите снова». «Ле митава» — «Это мое», «Лойясин хе» — «Вы голодны?», «Токийя ла хе» — «Куда ты идешь?». Но надо было видеть ее удивление, когда она, спросив, как будет на языке лакота «до свиданья», узнала что этих слов у них не существует! Крид объяснил что его соплеменники верят в то, что любой разговор когда-нибудь заканчивается, а потому им не нужны слова расставания.
Прошли еще две недели. Как-то рано утром он вместе с Тасунке Хинзи уехал на охоту. И пусть Крид не обрел еще прежнюю гибкость, пусть боль мешала натянуть тетиву, но зато как приятно было снова сесть на коня и скакать по прерии в окружении воинов. Вернувшись с охоты, он почувствовал себя намного лучше, чем за все прошедшие недели. С каждым днем Крид все больше набирался сил. Рос и его аппетит — и к пище, и к Джесси. Казалось, что он никак не может насытиться ею. Иногда он часами занимался с нею любовью, медленно возбуждая ее, покрывая всю поцелуями и нежными ласками, доводя ее этим почти до экстаза, и только для того, чтобы на время остановиться, а потом начать все сначала, находя восхитительным то, как она тихонько постанывает от удовольствия. Бывали моменты, когда он брал ее неистово, быстро доводя ласками до лихорадочного состояния за считанные минуты. Но временами Джесси менялась с ним ролями. Отталкивая его руки и не давая прикасаться к себе, она покрывала его лицо и тело поцелуями и милыми ласками. И лишь после того, как он начинал стонать и извиваться от нестерпимого желания, она позволяла ему включиться в любовную игру, трогать ее, ласкать и наконец…
Но быстро или медленно, подчиняясь или руководя, они оба чувствовали, как пламя страсти между ними разгоралось все жарче, пока он совсем не забыл, какой была его жизнь без нее.
Они отдыхали в тени дерева у реки. Прошла еще неделя, и Крид наконец почувствовал себя совсем как раньше.
Откинувшись на мягкую траву, он смотрел в глубину безоблачного голубого неба и думал о том, что в мире нет больше места, где ему было бы так хорошо.
— Скажи, а каким был твой отец?
Он взглянул на Джесси, сидевшую, свесив ноги в воду. Одна ее рука покоилась на животе.