– Оклеветали, напраслину возвели, – загундел монах.
– Если в тебе любовь есть – ложь не приблизится. Иди с Богом.
Дама в собольей накидке у окна под взглядом Распутина занялась румянцем. Сплетая пальцы со вспыхивающими кольцами, зашептала нервно и сбивчиво: «Муж подозрениями мучит… выйти из положения. Ваше слово святое…».
– Я раз на вокзале с одним монахом чай пил, – перебил её Григорий Ефимович. – Он всё мне: «святой, святой», а у самого за ножкой стола бутылка с вином спрятана, – ударил кулаком в раму. – Допытываешься, а у самой под столом бутылка с вином. От меня на свидание с судариком своим собралась…
Дама, запылав лицом под вуалью, выбежала из приёмной. На полу у окна шмотком пены белела оброненная ею перчатка.
Гриша стоял, привалясь спиной к стене, оглушённый всем, что видел и слышал. Всем существом он ощущал силу, исходившую от Распутина. Эта магнетическая сила разливалась по приёмной, будоражила людей.
– Ты, родная моя, не унывай, – ласково говорил тем временем Григорий Ефимович, склоняясь над старухой с заячьей губой. – Уныние – грех. Скорби – чертог Божий. Они ведут к истинной любви. Поверь мне: твой трудный час на земле – сладкая минута на небе. И Христос, милая, страдал, и при кресте тяжела была минута. И крест Его остался на любящих Его. Молись и радуйся, милая, что не оставил Господь тебя скорбями. Будет тебе утешение…
И тут Распутин заметил стоявшего у стены Григория, бросился к нему, пал перед ним на колени, поцеловал троекратно.
– Вот ты какой, ладный да складный. Милота ты моя светлая, – приговаривал он ласково.
– Чудак ты, право, как на Пасху целуешься, – засмеялся Гриша, удивлённый и смущённый радостью Распутина.
– Любить друг дружку братской любовью Господь заповедовал ныне и присно и во веки веков. – Григорий Ефимович встал с колен, крикнул – Акилина, стол нам накрой. Гость к нам светлый приехал, – повёл глазами на окаменевшего Стёпку, тоже расцеловал. – А ты, братец, из какого сословия происходишь?
– Сирота я, без отца-матери. В цирке вырос. – Стёпка расстегнул полы пальто. – Сваришься тут у вас от жарыни.
– Жар костей не ломит. Верно сделал, что из скоморохов в услужение к нему ушёл, – Распутин опять повернулся к Григорию. – Пойдём в кибинет. Берись.
Ловко подхватил Гришу, вместе со Стёпкой занесли его в кабинет. Это была просторная комната с большим круглым столом посередине. На нём стоял большой медный самовар. В его начищенных боках отражался букет живых красных и белых роз. У стола стулья и кресла, обитые дешёвой тканью. У стены под окном темнел длинный кожаный диван. Налево у двери на узорной подставке телефон, рядом бумага с длинным списком абонентов.
– Несусветно люблю розы. Запах от них, как в раю, – увидев, что Григорий обратил на цветы при стальное внимание, сказал Распутин. – Великое дело ты сотворил – портрет государя и всей семьи написал. Лики будто святых изобразил. Далеко вперёд видишь, брат. Поразил ты своей картиной меня, тёзка, до самых печёнок поразил.
Наследника болезнь в чертах лица произвёл. И государя, помазанника Божьего, изобразил во всей его любви народной и значении. Аристократия, она ведь глядит на Него, как равного себе. Теми же мерками меряет. Григорий видел, как старец, говоря о государе, разом преобразился, его голос налился силой, зазвенел.
– Он предстатель перед Господом за весь наш народушко, за всех христиан. Молитвенник за землю русскую. Могучий самодержец, защититель Православия и Божьей правды на земле. А они его всяко шпыняют, карикатурами осмеивают. Тьфу! – Распутин, забыв, что звал пить чай, в волнении вставал с дивана, ходил, опять садился рядом с Григорием. – У них руки чешутся воевать. Все эти аристократы, революционеры спят и видят войну. У нас своей земли много. Христос завещал мир. Лишать жизни, отнимать душу, Господом данную, кто дал право?
Страшный грех – война. Бездна, кровь и слёз море. А великий князь Николай Николаевич не понимает всей пагубы. Тяжко Божье наказанье, когда уже отнимет путь, – начало конца. Чего тебе, Акилина?
– Опять энтот чернобурый из газетки по проводу звонил, – вошла и встала у дверей женщина в зелёном платье. – Опять тебя костерил, грозили пропечатать. Я и кликать тебя не стала.
– Слыхал, Гриша? – Распутин дотронулся до его плеча. – Какой день по телефону злословят, грозят убить… Что мне смерть? Я её нисколько не боюсь. Буду рад, коли Господь прекратит мои земные муки. Лучше бы не от руки злодеев. Ну, это ладно. Это я вгорячах. На сердце скопилось. – Распутин улыбнулся. – Ты про себя расскажи, Божья душа, как сподобился такого дара? Ведь ты, Гриша, росточком обрублен, а образом велик… Мы бегаем, скачем, а ты выше нас. Мы в грехах, как в шелках, а ты чист. Он к тебе и подступиться боится, нечистый-то. Постой, в телефон дребезжат. Акилина! Акилина! – Не докричавшись, Григорий Ефимович, как показалось Григорию, с опаской взял чёрную, как коромысло с игрушечными ведёрками, штуку, прислонил к уху, и тут же лицо его сделалось испуганно-злым. – Меня-то паскудите, родных хоть не трожьте, они чем вам провинились, – выкрикнул он в чёрный кружок-ведёрко. Подтянул провод, приставил трубку к уху Григория. – Вот, послухай.