Выбрать главу

…В то самое утро затемно Никифор с Данилой, загрузив в лёгкие санки три десятка икон-краснушек, наладились в Самару. Гриша упросил отца взять его тоже. Холёная, любимая домовым, кобылица Лизка хорошей рысью несла санки по улице. Гриша выглядывал из высокого воротника овчинного тулупа, чувствуя боком сквозь ткань горячие лепёшки. За селом по степи он будто плыл по белым волнам, проваливался в дрёму.

– Не спи, замёрзнешь, – тормошил его Данила. Отец правил лошадью, Данила вместе с Гришаткой лежал на соломе в задке саней. Кругом снега. На буграх пушился инеем ковыль. Часовыми торчали вдоль дороги длинные, с почернелыми головками будылья татарника. Ледяное дыхание зимы обжи гало лицо, заползало под тулуп. Но вот выдралось из туч солнце. И вмиг степь до горизонта занялась радостным сиянием. Будто кинулась навстречу лучам, предчувствуя весну. Данила растолкал за дремавшего Гришатку. Тот лупнул глазами и тут же зажмурился. Заплясали под веками разноцветные светляки.

– Гляди, Гришатка, всего одну белую краску взял Вседержитель, и какую чудную картину изобразил, – гудел над ухом Данила. – Вон, на холмах, ковыль в инее на ветру качается, будто кто солнечными иглами светозарное полотно сшивает. А вон, за оврагом, на бугру ангелы над снегами летают.

– Где?

– Во-о-н, белые.

– Это позёмка.

– Сам ты позёмка. Вон один крыла распростал, вьётся, а поодаль другой.

– Друг за дружкой, в догонялки играют, греются, – засмеялся Гришатка.

– А вон по полынку бриллианты сверкают. Иди в рукавицу набери.

– Забыл ты, что ли, рук-то у меня нет.

– Губами наберёшь. – улыбался Данила. – Завтра в Самаре купцам продадим, пряников на купим…

Никифор дёргал вожжами, супился. В последнее время замечал он, что Гришатка всё больше к Даниле льнул, приглядывался, как тот иконы пишет. Обидно делалось. А как скажешь? Вдруг дверью хлопнет. На нём весь промысел держится. Да и Гришатку ремеслу учит с душой. «Бог его послал, а я, грешник, ещё недоволен», – окорачивал себя Никифор. – Данила, а Данила, на мой тулуп, а то зазябнешь.

– Так солнце же, – отвечал Данила.

Гришатке отчего-то сделалось радостно-прерадостно. Чудо божественное. Прав Данила. Одна краска белая, а всё ею Вседержитель изобразил: и снега, и лучи сквозь тучи, и вихри над снегами, похожие на ангелов парящих…

Ночевали на постоялом дворе при дороге. Спать уж собрались ложиться, как завалились в избу три цыгана. Чёрные, в лохматых шубах, без шапок, кучерявые, страшные. Смеются, головами трясут, как кони. Стол вином, закусками уставили. По-своему гуркочут. А к Никифору с Данилой по-русски:

– Садитесь, братья, радость с нами обмоете. Вон он у князя в городе трёх рысаков в карты вы играл, да ему же их назад и продал.

Гришатка в углу прижух, глядит, не сморгнёт, на седого с золотой серьгой в ухе цыгана, что князя так люто обыграл.

– Выпей за мою удачу, дядя, не побрезгуй. От чистого сердца угощаю, – приступал цыган к отцу, сверкал белками глаз в красных прожилках. – Я у князя ещё и кобылку выиграл. Знатная лошадь. Бежит – земля дрожит, упадёт – три дня лежит. Давай, дядя, на твою гнедую поменяем. Я за неё в додачу бабушку свою отдам. На метле летает, как птица, смерть её боится. Умеет ворожить, кому сколько жить. На ступе катается, на свист отзыва ется… Ха-ха. Давай, дядя, выпей. Ты, голова ясная, нами не побрегуй. Мы тоже православные, – при стал цыган и к Даниле. Гришатка, обмирая внутри, глядел, как и отец, и Данила пьют вино и на глазах хмелеют. Золотой полумесяц серьги мотался в ухе цыгана, нырял за воротник распахнутой шубы, как в тучу, опять взблёскивал. Угревшись, Гришатка задремал. Очнулся он, как в бок кто толкнул. В из бе было тихо. Луна в окнах освещала храпевшего за столом отца. Данила, раскинув руки до полу, спал рядом на лавке. Со двора долетали скрип снега, фырканье лошадей. Гришатку, как варом, обожгло. Он выпростался из полушубка, не помнил, как очутился снаружи. Цыгане запрягали Лизку в сани. Учуяв Гришатку, кобыла жалостно заржала, одноухий цыган шлёпнул её по крупу ладонью.

– Почто чужое трогаете? – ровно выговорил Гришатка.

Цыгане завертели головами, не понимая, откуда голос. Цыган с жёлтой серьгой первым увидел мальчика. Присел перед ним на корточки. Впился глазами в лицо. Гришатка почуял, будто его туманом тёплым обволакивает, веки тяжёлые сделались. Но глаз от цыганова взгляда не увёл. Привиделось, у того вокруг головы заметались багровые всполохи, то пригаснут, то пуще расходятся. И весь он лицом напружился, глаза выпучил, жила на лбу набрякла, будто неподъёмный жернов хотел от земли оторвать и Гришатку им задавить. Так они взглядами брань вели, пока у цыгана из ноздрей чёрная кровь не засочилась. Распрямился он тогда, гаркнул тем двум по-своему. Кинулись они к тройке и, как чёрный вихрь, со двора улетели. Гришатка стоял, чувствуя, как в глазах углём горит тяжкий цыганский взгляд. Зубами рассупонил хомут, чувствуя на губах мёрзлый сыромятный ремень, кое-как распряг Лизку. Вернулся в избу. Отец и Данила храпели наперегонки. Гриша угнездился на полу около печки, зубами натянул на себя полушубок и скоро заснул, как засыпает человек после тяжких трудов. Наутро, чуть рассвело, хозяин принёс самовар. На расспросы, куда делись цыгане, отвечал обрывисто: