Посреди поляны на снегу рядком лежали убитые косули, олени, отдельной кучкой чернели туши кабанов. Толпился народ. Николай издали увидел возвышавшуюся над толпой могучую фигуру отца. Никто не знал, как он в эти минуты обожал его. Углядев сохлую кровь на щеке, Николай подбежал к нему:
– Папа, ты не ранен?
– С чего ты взял?
– Кровь вон, на щеке.
– Где?
– Вот. – Николай, сдёрнув рукавицу, коснулся щеки отца. Император нагнулся, покраснев лицом, захватил горстью снег, растёр лицо.
– Всё?
– Всё.
– Погляди, Ники, какого вепря добыли его величество, – сидевший на корточках над кабаньей тушей великий князь вскинул раскисшее хмельное лицо. – Клыки в полкинжала. А ты? Тебя с полем поздравить?
– Да, я взял одного рогача.
– Молодец! Выпьем на кровях!
Николай видел, как построжал лицом отец. Император не любил, когда подвыпивший великий князь вёл себя развязно.
– Покажи свою добычу, – государь осмотрел оленя. – Хороший выстрел, Ники, поздравляю. Проголодался? Перекусим горячего. – Они отошли к походной кухне, где пылал огонь. В пресном морозном воздухе остро пахло дымом. Только теперь обочь дороги на розвальнях Николай заметил лежащего на соломе Селивана. Из-под приспущенных до колен ватников кроваво горело голое бедро. Нагнувшийся над ним царский доктор, мелькая иглой, зашивал дымившуюся рану.
– Это отчего? – побледнел Николай. – Ты его подранил?..
– Секач на меня вышел, – тихо и раздельно выговаривая каждое слово, сказал государь. – Я напустил его шагов на двадцать. Выцелил под лопатку. Бах, он летит. Думаю, напущу ближе и в упор свалю. А тут Селиван на тропу вывалился со своим рожном. Кабан его махом снёс и – ко мне. На три шага я его напустил и прямо в загривок. Он, как подрубленный, лёг.
Государь достал фляжку, протянул сыну.
– Глотни, на кровях-то.
Наследник отхлебнул коньяк, приятно загорелось в горле. С фляжкой в руке император подошёл к розвальням.
– Наложил двенадцать швов, ваше величество, – вытянулся в струну доктор. – Рана глубокая, но кость цела.
– Надобно госпитализировать.
– Дома улежусь, как на собаке присохнет, – дрожливая улыбка на лице Селивана утекла в бороду. – Вы уж меня простите, ваше императорское величество, подпортил охоту-то. Испужался, думал, стопчет он вас!
– На, глотни, – император протянул раненому серебряную в футляре чёрной кожи фляжку. Тот забился, норовя подняться.
– Лежи, Селиван, лежи. Фляжку дарю тебе на память об нынешней охоте. Пойдём, Ники, перекусим.
– Ваше величество, – окликнул знакомый Николаю полковник из фельдегерьской службы. – Это насчёт тех, что вчера на Невском арестовали. Или когда вернётесь?
– Давай! Император, супясь, прочёл протянутую ему с поклоном бумагу. Упреждая его желание, полковник подставил планшет, подал ручку. Государь вскинул испятнанное гневом лицо, сощурясь, долго глядел на макушки елей. Качнулся над планшетом и, продавливая бумагу, начертал что-то. «Казнить без огласки», – через плечо отца прочёл Николай.[7]
Селиван, глядя в спину государя затуманенными слезами глазами, поцеловал хранившую тепло царской ладони фляжку: «Счастье-то какое мне несказанное на голову свалилось!..».
Плескался двуглавый шелковый орёл над царским дворцом. Кругами ходил двуглавый орёл над соломенными крышами Селезнёвки. Сквозь пространство и время протянулась к избе Журавиных связующая нить в виде тройки мокрых по самые гривы лошадей. Приключилось это весной, в самую распутицу. Все речки разлились, овраги гудели. Подкатила та запалённая тройка к их избе под вечер. Вылез из саней офицер в шинели, эдакий Еруслан-богатырь, и с ним ещё двое в штатском, росточком пониже, плечами пожиже. И, чуть не бегом, во двор. Наткнулись на Никифора.
– Кто таков? – крикнул офицер.
– Я-а-а? Никифор, – оторопел тот.
– А где постоялец?!
– На печи.
– Мы не шутки с тобой шутить вплавь добирались, рыкнул офицер. – Веди в избу.
Другие двое в штатском помалкивали. Один, в шапке с кожаными наушниками, рукавичкой сбил сосульки над крыльцом, потом только шагнул через порог. Другой, рыжий, зыркал по сторонам рысьими глазками, усмехался нехорошо.
– Айда-те, коли так. – Никифор трясущимися пальцами поймал дверную ручку. Зашёл один офи цер, двое стали под окнами. Потеснив Никифора, он прошёл к печке, отмахнул занавеску. Привыкая, ел глазами сумрак, пока не углядел разбросанные валенки, тыквенные семена, сушившиеся на же стяном листе.
7
Кто, в каком страшном сне мог представить? Через тридцать один год, в июле 1918-го, почти такая же резолюция Пленума брата одного из приговорённых, Александра Ульянова, лишит жизни самого Николая, последнего российского императора и его семью.