Моей матери Ольге в молодости повезло: она кончила курсы секретарей и получила место в конторе немецкой фирмы «Сименс» в Москве. Ей было немногим более двадцати лет, когда она одна приехала в Москву, вероятно, она вообще была в числе первых, кто научился печатать на машинке. Потом, когда начались волнения, она потеряла работу в фирме Сименса. Вместо этого она получила место в конторе Русского флота. Она рассказывала мне о тяжелом времени 1917–1918 годов, когда в Москве нельзя было купить за деньги ни еду, ни топливо.
После революции моя мать вернулась к своей семье, и они по своему шведскому паспорту на дипломатическом транспорте уехали в Швецию.
Но как раз тогда семья распалась. Дед оставил их и жил теперь с другой женщиной. Бабушку Анастасию я запомнил как весьма неразговорчивую, очень несчастную женщину. К моменту нашего переезда в Стокгольм ей было не больше пятидесяти лет, она, должно быть, с глубокой горечью осознавала себя брошенной, живущей на чужбине. Это было время экономической депрессии, обоим ее сыновьям — Харри и Николаю — трудно было найти постоянную работу. Периодически они жили у матери, но большую часть времени в своей маленькой квартирке на пятом этаже, Реншернас Гата, 41 В, недалеко от Софийской церкви, она была одинока. Один ребенок у нее умер, одна дочь осталась в Советском Союзе, одна — в Латвии.
Бабушка была очень религиозна и все время ходила в русскую церковь на Биргер Ярлсгатан, 98. Я помню, как она молилась — исступленно бормоча, неизменно стоя на коленях. О чем были ее молитвы, не знаю. Но несчастье, отражавшееся на ее лице, по всей видимости, было связано с семейной трагедией и жизненными трудностями в Швеции. Часто между нею и детьми возникали ссоры; бывало, что дети ссорились и между собой. Я не знаю, встречалась ли бабушка когда-нибудь в Стокгольме с дедом. Он обосновался со своей новой семьей поблизости, на Мальмшильнадсгатан, 19 С, там он открыл граверную мастерскую. Думая о бабушке, я до сих пор чувствую тот особый запах, который прежде витал вокруг одиноких пожилых женщин. Она была со мной добра, и я охотно бывал у нее.
Основное воспоминание моего детства таково: мои родители нежно любят меня, и я постоянно нахожусь в центре их интересов. В том, что жили они для меня, нет никакого сомнения. Ощутимо проявлялись честолюбивые намерения отца привить мне знания, в первую очередь музыкальные. Я не знаю, достиг бы я того, чего теперь достиг, если бы в основе не лежало именно его обучение. И, несмотря на то что у родителей всегда были трудности с деньгами, я был красиво одет, о чем свидетельствуют мои детские фотографии.
Никакого предчувствия, что, когда вырасту, я стану певцом, у меня не было. Предчувствовал ли это отец, не знаю. У многих детей бывает красивый голос, и поют они охотно, но лишь немногие не утрачивают его при возрастной ломке. Это касается и мальчиков и девочек, но среди мальчиков это особенно распространено. В знаменитом венском хоре «Винер Зенгеркнабен» поют тысячи мальчиков, но я могу назвать только одного, кто стал знаменитым певцом — это замечательный австрийский баритон «Вальтер Берри.
Несчетное число раз меня спрашивали, откуда у меня такой голос. На это я могу ответить только одно: я получил его от бога. Черты художника я мог унаследовать от деда по материнской линии. Сам я всегда рассматривал свой певческий голос как нечто такое, чем надо управлять. Поэтому я всегда старался заботиться о голосе, развивать его, жить так, чтобы не наносить ущерба моему дару.
Счастливых часов в моем детстве было много. В лейпцигские времена нам было лучше всего, такого не было ни раньше, ни позже, когда я вырос. Родители трудились с радостью, чувствовали себя счастливыми. Но когда я немного подрос, произошла мрачная перемена. Я как-то играл на улице с друзьями, и, к нашему ужасу, мы вдруг увидели, как группы людей сцепились в кровавой драке. Группа в коричневых униформах — нацисты. Другая группа — коммунисты. Со временем их схватки стали все более частыми, все более ожесточенными.
Церковь стала заполняться людьми даже тогда, когда не было службы. Эмигранты обращались к священнику в поисках утешения, обуреваемые ужасом и тревогой. Не стоит ли им поискать убежище в иных краях? Я, должно быть, был очень напуган, потому что всю мою взрослую жизнь на меня производили дурное впечатление люди, желающие во что бы то ни стало устроить скандал. Среди людей я постоянно тоскую по покою и гармонии.