Его жена, Глафира Иларионовна, высокая и сухая, как щепка, всегда в темном платье и крахмальном чепце, с лошадиною физиономией и нежным расслабленным голосом, казалось, весь остаток своей жизни посвятила посту и молитве; а, между тем, соседи единодушно заявляли, что не было и не будет такой сплетницы, как эта Чуксаниха, а прислуга при всяком случае заявляла в мелочной лавочке, что Господь Бог за грехи определил ее на такое каторжное место.
Зато дети их, сын Анатолий, студент-медик 5-го курса, и 20-ти летняя Нина пользовались в околотке уважением.
Федор Андреевич репетировал Анатолия, когда тот был в шестом классе, и с той поры привязался к семье Чуксановых, главным образом, к Нине, этой красивой девушке с энергичным взглядом карих глаз, с характером несколько резким, но, как казалось Федору Андреевичу, идеально-прекрасным.
В этот день он, по обыкновению, провел прекрасно у них время. После обеда старики пошли отдохнуть, а он остался вдвоем с Ниной. Нина играла. Свет лампы, прикрытый абажуром, слабо освещал комнату. В комнате было тепло, уютно, и искусная игра Нины погружала ум в сладкую мечтательность. Федор Андреевич не сводил с нее глаз. Она сидела прямо, с устремленным вперед недвижным взглядом, и ее изящный профиль казался драгоценной камеей на темном фоне обоев.
Федор Андреевич слушал музыку, до него доносился мерный звук колоколов, призывавших к вечерне, и сердце его переполнялось нежностью. Ему хотелось плакать и молиться, упасть перед Ниной на колена и целовать ее руки, — но в комнату, шаркая туфлями, вошел Степан Африканович, и очарование сразу разрушилось.
Все же, когда, напившись у них чаю, Федор Андреевич направлялся домой, сердце его было полно мыслями о Нине.
IV
Придя домой, он переоделся, сел к столу и торопливо набросал:
Он перечел стихотворение и задумался. Перед ним, как живая, стояла Нина, и он любовался ею, стараясь проникнуть в ее душу. «Любит или не любит»? — думал он про нее, и ему казалось, что любит.
С этими мыслями он лег в постель и загасил огонь.
В середине ночи он вдруг проснулся, чувствуя на себе чужой взгляд, и тотчас вспомнил прошлую ночь. Быстро повернувшись на другой бок, он увидел прямо перед собою, на том же стуле, что и вчера, того же старика. Он сидел так же неподвижно, положив бледные руки на колена и устремив перед собою тусклый взор.
Странная вещь! Федор Андреевич на этот раз не испытал решительно никакого страха и чувствовал себя совершенно спокойно, словно пришел к нему самый задушевный приятель и они сидят у стола за стаканом вина.
— Здравствуйте, — приветливо сказал Федор Андреевич. — Ну, сегодня вы, вероятно, расскажете мне свою историю?
Старик чуть заметно кивнул головой и в комнате раздался тихий голос.
— О, ja! Эту ночь мы успеем. Вот. Слюшайте.
Федор Андреевич приподнялся, подбил себе под бок подушку и облокотился на руку, а старик медленным, ровным голосом, без малейшей интонации, начал свой удивительный рассказ, довольно сбивчиво, но все-таки настолько ясно, что сущность его можно было усвоить.
— Это странный дель, — заговорил он: — и ви может не веряйть, но я буду доказывайть вам и дам такой талисман. Да! Ви может себе карьер делайть и будете для всякий особ ошень приятный господин. Да!
— В чем же дело? — перебил его Федор Андреевич.
— Дель? Большой дель! Я биль у мой дядя, Густава Пфейфер, в аптек, и я много ушился, а потом занимался тайной наукой, и у меня била книг. О, какой книг! Я ее шитал и звал Мефистофель, и он мог все делайть: элексир делайть, помад, красок. Все!.. И биль еще аптекарь. Карл Иваныч Шельм. О, настоящий Шельм! Да! и у дяди била Эмма, дочь, фрейлейн Эмма..
В комнате пронесся протяжный вздох.
— Вы любили ее? — спросил Федор Андреевич.
— О, ja! Я даваль за нее душу и хотел жениться и дядя даваль с ней аптек и говорил: «я отдыхать буду!» Только, он говорил, что надо что-нибудь изобретайть такое… и я думаль, много думаль, и говориль Шельм. Он говориль: «я твой друг!» и я вериль! Я говорил ему про тайный наук, про свой книг, и он говориль: «Фридрих, мужайсь!», и я мужалсь. Да! Я доставал себе слюн сатаны. Да. И делал кристаль!