Потому, должно быть, что рассказывалась не без оглядки на цензора.
В общем, как ни хотелось Анжелке просто сидеть и слушать, просто слушать, развесив уши, приходилось бежать на звук его голоса, тянуться за эхом, окликать своего охотника, открываться - она видела себя сквозь него, его глазами, она вся обратилась в слух - в его слух - едва поспевая за ним, забывая себя и по ходу удивляясь связности собственных фраз, бойкости речи, несвойственной ей доселе образности выражений - все это, оказывается, было, было... надо было только дождаться, дождаться и настроиться на серебряный голос, который вошел в нее, как в свой дом, вошел и пошел гулять по закоулкам души, затепливая огоньки свечек...
Потом он спросил, когда ей лучше звонить.
Потом, когда все кончилось, возникла Татьяна, издали прилепилась к ней взглядом и паучком по взгляду подтянулась вплотную.
- Ну, ты даешь стране угля, Анжела без "д", - сказала она, раздвигая губы почти в улыбке. - Похоже, зацепила парня, а?
Анжелка кивнула.
- Похоже, что так, - Татьяна пристроилась рядом и пожала плечами. - Хотя, честно сказать, ни на что не похоже...
- Странный мальчик, странные разговоры, жизнь странная, - сказала она, не дождавшись ответной реакции. - Что-то с ним все-таки не то, с нашим Сереженькой... Может, он наемный убийца?
Анжелка взглянула на нее ошарашенно.
- У меня на такие дела нюх, можешь поверить, - Татьяна провела рукой по лбу, пытаясь сосредоточиться, - погоди, сейчас. Вот. Есть несоответствие между надрывной чистотой чувств - на грани инфантилизма или отверженности - и социальной устойчивостью. Социальным благополучием. В том образе, который он предлагает, нет жесткости, которая в жизни наверняка есть. Вот.
- А из чего ты вывела его социальное благополучие? Может, он сидит сторожем на какой-нибудь фирме и наговаривает за ее счет в свое удовольствие.
- Он не сидит сторожем, - сказала Татьяна. - Тебе это не обязательно знать, но сторожем он не сидит, это точно. У него мобильник, хотя чаще он звонит из дому, с домашнего телефона.
- Тогда конечно, - Анжелка кивнула. - Мобильник - это аргумент.
- Он только с нами наговаривает в месяц как минимум... на очень приличную сумму, можешь поверить.
- Знаю я эти ваши приличные суммы - долларов пятьсот, а то и все восемьсот. Такими деньжищами только наемный убийца может швыряться.
- Сходи-ка ты... попей кофе, - рассердилась Татьяна, встала и посмотрела на Анжелку сверху вниз. - Вся ночь впереди, а у тебя в голове шурум-бурум. И запомни, что я сказала: держись от него подальше. Не впускай в себя. Это прежде всего в твоих интересах, Анжела без "д"...
"Без тебя разберусь", - подумала про себя Анжелка.
Сереженька, как и договорились, позвонил через двое суток, когда она работала в ночную смену. Второй разговор она потом никак не могла припомнить, хотя он-то, наверное, и был самым главным - каким-то простым, душевным, без напрягов и воспарений, почти домашним, - словно они успели сказать друг другу самое главное, поднимавшее любые речи до песен. Слова в разговоре с ним расцветали, играли и переливались оттенками. С ним четче, выразительнее артикулировалось, вольнее думалось, легче дышалось или забывалось дышать совсем, а говорилось как пелось, звонко и смачно: слова лопались на губах пузырями долгоиграющей жвачки. Наверное, годы послушничества не прошли даром: чего-то все-таки она набралась от мамы и Тимофея, которые по этой части были ой не последними - но: и мама, и Тимофей говорили именно так, как принято было говорить в их кругах, а так, как говорил Сереженька, не говорил никто. Речь рождалась в нем заново, поражая чудом рождения, она вскипала в Сережке и перетекала в Анжелку струей молодого вина - зеленого молодого вина, продолжавшего бродить и играть в новом сосуде.
Потом был третий разговор, четвертый, пятый, но ощущение праздника только усиливалось, забирая от раза к разу все круче. Она заступала в ночную смену торжественно, как в караул к Мавзолею. Над ней уже подшучивали, как над Ксюшей, но Анжелке было плевать: по недоступному ее виду читалось, что это ее праздник, она никому его не уступит, не даст испортить, а делиться тут нечем они и работали в одной комнате, две артистки не от мира сего, отлученные от прочих мамочек порхающими на губах улыбками. Что-то все-таки произошло. Она боялась произнести это слово, боялась думать о нем, боялась спугнуть - поэтому думала не о чуде, не о дарованном откровении, а о явлении резонанса. (Это - в расплывчатой трактовке троечницы - когда солдаты идут по мосту, печатая шаг, а мост рушится от невыносимого эффекта муштры.) Они совпадали с Сереженькой по тональности, звучали на одной волне и усиливали друг друга - так было; за всю предыдущую жизнь она не сказала и десятой доли того, что само собой сказалось в первые две недели с ним - она даже не намолчала столько, сколько хотелось сказать.
- Люди или болтают, или молчат, что одно и то же, а говорить стесняются, иногда ей казалось, что Сережка не говорит, а просто думает вслух, как в старинных произведениях. - Разговоры - это пустое, то ли дело строить панельные дома или торговать тухлой рыбой... Но я заметил, что все, кому свойственна точность в делах, замечательно чувствуют и уважают точное слово. В таких случаях говорят "дар слова", неявно обозначая действие от глагола "дарить". Но это отнюдь не бескорыстный дар, вот в чем дело. Все самое главное, что я сказал в жизни, я сказал кому-то, а не себе. Себе - невозможно. У каждого, наверное, есть какие-то сокровенные понятия о жизни и о себе, что-то типа прозрений, с которыми жить неуютно, тягостно, а то и страшно. Эти знания мы сгружаем на дно души, в чертоги Князя лжи. Они становятся его добычей, рассыпаются в отвалах и привидениями бродят по нашим снам, пока спят верхние сторожа... В результате мы говорим умолчаниями, опуская самое главное. Якобы знаем нечто такое, что нет нужды облекать в слова, нет нужды копаться в загашнике - а там давно пустота, слова раскрошились и лежат мертвые, вот в чем дело. Душе пыльно и душно в отвалах своих прежних трудов. Исповедаться себе невозможно - нужна дополнительная энергия, чтобы проникнуть в отвалы, живой собеседник, который пойдет с тобой, которому можно будет отдать эти слова навсегда. Отдать и освободиться - это и есть дар слова. Запустить в собеседника слово, как рыбу в воду, чтобы оно ожило и поплыло - вначале на брюхе, потом боком, потом - нырк на глубину - и с концами...
- Из тебя, Сереженька, мог бы получиться настоящий писатель, - заметила Анжелка.
- Да мне открытку надписать - и то тяжко... Писатели работают с остывшим, печатным словом, в нем ни рычания, ни свежести, ни трепыхания - оно же бьется, как новорожденное, когда произносится, оно то передом выходит, то боком или иным макаром - а на бумаге лежат по струнке, рядками, как на воинском кладбище... Нет, это не по мне.
- А я вот хотела тебя спросить... Ты все время говоришь: душа, душа, или там Князь лжи, Бог истины, все такое - это ты образно так говоришь или конкретно? Погоди, дай доскажу... Я вчера шла домой и увидела на прудах бульдожку. Он, наверное, потерял из виду хозяина и присел на задницу оглядеться - а глаза у него, Сережка, глаза у него были совершенно как у ребенка! И я подумала: а что такое, собственно, душа? Где она сидит в человеке? Если это как-то связано с Богом, то получается, что у человека есть душа, а у собаки нет... Тогда совсем непонятно...
- Честно говоря, я тоже не специалист по этим материям, - признался Сереженька, - но, по-моему, душа есть у всего и во всем, чему человек дал имя или название. Это тоже, между прочим, дар слова. А уж тем более у собак, которые произошли от волка и человека. Акулы там всякие, крокодилы, черепахи появились за четыреста миллионов лет до слова и успели одичать в бессловесности, но даже они небезнадежны. Мы же не знаем, как бы выглядел этот мир, если бы слово пришло в мир на четыреста миллионов лет раньше. И никто не знает, каким он будет через четыреста миллионов лет.