Чувство ответственности и досада, что планы рушатся, подогревали его честолюбие и вместе с тем пробуждали неуверенность в себе. Он жаждал доказать, на что способен, и в то же время побаивался соперничества. И, естественно, отдавал должную дань раздумьям о суетности людского тщеславия. Так, после одного из многодумных бдений на палубе под луной он писал:
«Это огромное море — Время, а мелкие волны — превратности и случайности жизни. Борта корабля — Тяготы, и лишь при столкновении с ними вспыхивают и лучатся светом малые водяные твари. Они — люди. При штиле они бы не светились. Взгляните, вон там один покрупней; он сияет, словно огненная рукавица. Это какой-то великий завоеватель. Он блестит целую минуту — вот вам Слава, — а затем, как и прочие, уступает темноте. Сколь же доблестен тот, кто не порывается стать великим!»
Научная работа напоминала об отосланных рукописях, которые, казалось, постигло забвение, и он спасался от этих мыслей, уходя в литературу, занимался итальянским, читал «Божественную комедию».
Океанское путешествие протекает в микрокосме и в макрокосме, на тесной посудине и на широком просторе; и часто бывает, что первая становится куда более чуждой тебе, чем второй. До сих пор Томаса Гексли в основном занимал макрокосм. Микрокосм воспринимался лишь как мелкая неприятность. Теперь же неприятность разрослась до таких размеров, что вызвала к жизни несколько красочных описаний:
«Сомневаюсь, чтобы ум человеческий способен был вообразить что-нибудь более унизительное и гнусное, чем такое положение, когда сто пятьдесят мужчин упрятаны в деревянный ящик, и их, как нас сейчас, шпарит горячей водой… Нижняя и средняя палубы совершенно не проветриваются; своеобразный раствор человечины в пару заполняет их без остатка и окружает иллюминаторы зловещим ореолом. Жара такая, что спать невозможно, и единственная моя забава — наблюдать за тараканами, кои изволят пребывать в состоянии чрезвычайного и радостного оживления».
Что всякий корабль — это маленькая плавучая деспотия, окруженная пустотой; что люди способны растворяться в пару, а едкая кислота их чудачеств язвит все сильней, и проявляются эти чудачества все резче, открывая целый сонм сложных и колючих индивидуальностей и наводя на любопытные умозаключения, — все это в долгих и мучительных раздумьях третьего похода Гексли понял достаточно ясно. То было, однако, умение видеть факт, но не его подоплеку; восприимчивость без проницательности. Да и что за надобность ему была понимать людей! Он руководил и распоряжался имя. Когда он был самим собою, он чувствовал себя и действительно был таким сильным, что не имел никаких причин ломать себе голову, завистливо доискиваясь, в чем источник силы других; к тому же, как ни молод, как ни удручен заботами он был в ту пору, им явно восхищались все достойные восхищения люди на судне.
После возвращения в Сидней и встречи с Нетти хандры у него в значительной мере поубавилось. А последнее плавание к северу рассеяло ее окончательно. На сей раз в качестве объекта исследования он предпочел медузе человека. При столкновениях путешественников с местными жителями нередко разыгрывались маленькие фарсы, довольно-таки забавные, а впрочем, достаточно напряженные и опасные. Так, однажды некий рослый детина, получив в обмен на груду бататов топорик, от восторга сгреб Гексли в охапку и, кружа словно в вальсе, прошелся с ним добрую четверть мили. Гексли норовил направить его поближе к деревне, чтобы как следует рассмотреть хижины. В другой раз толстяк матрос внезапно обнаружил, что со всех сторон окружен дикарями; он умудрился отвлечь их внимание, лишь когда роздал им все, во что был одет, и, рискуя испечься заживо на солнце, откалывал перед ними импровизированный танец, пока не подоспела подмога.
Самым своим плодотворным с познавательной точки зрения приключением, хотя бы отчасти, Гексли был обязан Макджилливрею, его осведомленности по части языков и представлений аборигенов. У коренных австралийцев считалось, что белые люди — это духи усопших в новом воплощении. Во время длительного пребывания вместе с Гексли у дружелюбных обитателей острова Маун-Эрнест Макджилливрей сумел убедить старика по имени Пауда в том, что он — дух его недавно скончавшегося тестя. Пауда тотчас исполнился откровенности и гостеприимства. Тогда Макджилливрей жалостно взмолился, чтобы ему дали повидаться с дочкой и с внучками — дело в том, что своих женщин островитяне куда-то упрятали и не показывали. После множества клятвенных заверений, что все останется тайной, старичок наконец повел двух белых к своему семейству, где их приняли нежно, хоть и не без примеси суеверного страха. Через сорок лет, ополчась против демонологии и анимизма в библии, Гексли пространно говорил об этом поучительном примере людской доверчивости.