Факты тем временем подспудно, незаметно складывались в идею. Вскоре после высадки на землю Южной Америки он обнаружил неподалеку от Байи окаменелые кости гигантского мегатерия. Кости этого вымершего животного были перемешаны с морскими раковинами, «тождественными тем, какие существуют ныне», как он писал Генсло. Но тогда, значит, катастрофы Кювье сметают не все дочиста. Они не вяжутся с фактами. Путешествуя по континенту, Чарлз замечал, что в сходных условиях соседствуют родственные виды. По теории Кювье это не означало ничего, зато по теории эволюции получалось, что единый тип распространился по большому пространству и с течением времени изменился, приноровляясь к различным условиям окружающей среды. Кроме того, Дарвин обратил внимание на то, что по западную и по восточную стороны Анд растительность существенно несхожа, хотя почва и климат приблизительно одинаковы. С чего бы создателю вводить столь резкие различия по ту и другую сторону горной преграды? И еще Дарвина глубоко поразило близкое сходство между видами существующими и видами, принадлежащими к предыдущей геологической эпохе; и он уже теперь предположил, что вымирание может означать гибель в борьбе за существование.
Самые поучительные уроки преподал ему Галапагосский архипелаг. Это было как бы путешествие в биологическое прошлое. «Окруженные черными лавами, безлистные кустарники и гигантские кактусы», огромные ящерицы и черепахи, вытеснившие колоссов-млекопитающих, казались подлинными обитателями минувшего мира. Ландшафт наводил на мысли об эволюции, а факты — те просто требовали ее. Особенности распространения видов в здешних местах делали теорию «творческих актов» смехотворной. Каждый из островов изобиловал видами и разновидностями, присущими именно ему, но родственные виды и разновидности как на архипелаге, так и по соседству, на материке, отличались друг от друга в зависимости от величины разделяющих их естественных преград. Можно, конечно, допустить наличие некой «созидающей силы» с безудержным пристрастием к соблюдению местных особенностей или необъяснимой тягой к ненужной работе, но разве не основательней было предположить, что при географическом разъединении у потомков общего прародителя различия усугубляются путем эволюции? Еще не покинув островов, Дарвин заметил, что его данные «подрывают идею устойчивости видов». Отныне этот вопрос уже «преследовал его неотвязно».
Многие считают, что вывод напрашивался сам собой, потому что с ересью, проповедующей биологическую эволюцию, Чарлз Дарвин был знаком еще с тех пор, как подростком прочел дедову «Зоономию»[43]. Но ведь в те времена вывод об эволюции напрашивался сам собой решительно во всем. А Чарлзу и помимо этого было над чем подумать. Долгое плавание на «Бигле» стало для него порой творчества, уходом пророка в пустыню, ученого — в свою лабораторию. В это напряженное время возникли, пусть хотя бы в зародыше, все важные идеи, какие он выдвинул за свою жизнь. Развить их все он попросту не успел. Главные его достижения относились к области геологии: смелая, принципиально новая история Южно-Американского континента и не менее смелая теория роста коралловых рифов и островов.
Во всяком случае, Дарвин был не такой человек, чтобы из-за ереси обречь себя на скандальную известность; по крайней мере, до тех пор, пока неспешно, мало-помалу не проникся убеждением, что скандальная известность, равно как и сама ересь, совершенно неизбежна. В начале путешествия он еще искренне верил в бога и на потеху моряков обыкновенно разрешал все вопросы нравственного порядка цитатами из библии. И цветок примулы на речном бережку отнюдь не воспринимался им просто как латинское название совокупности растительных клеток. После, когда он уж давным-давно вернулся из тропиков и успел убедиться, что природа кровожадна, зубаста и клыкаста, он по-прежнему мыслил о создателе в категориях идиллических прелестей сельской Англии. Мало того, мечты его тоже с прежней покорностью текли по руслу отчих наставлений. «В далеком будущем, — писал он своей сестре Каролине, — я неизменно вижу уединенный домик сельского священника, он чудится мне даже за стволами пальмовой рощи».
Но шли месяцы, и благолепное видение это незаметно менялось. Вначале стерлись охота и рыбная ловля, и на их место явились научные занятия. Когда-то первая в охотничьем сезоне куропатка была таким событием, что он из-за дрожи в пальцах едва ухитрялся перезарядить ружье. Теперь же первый день охоты не шел «ни в какое сравнение с находкой превосходных костей ископаемых, которые почти что человечьими словами повествуют о минувшем». А пробродив от зари дотемна на холодном ветру по высокогорным тропам Анд, он почти «всю ночь не смыкал глаз», размышляя о геологических исследованиях, которые произвел за день. Удивительной своей одержимости он предавался с мальчишеским восторгом и непосредственностью, и это сообщало ей, по крайней мере в его глазах, налет некой предосудительности. Он пытался оправдать геологию перед самим собой и перед своим отцом — застенчиво, как некогда оправдывал охоту на бекасов. И неудивительно! Геология, как он признавался своему другу Фоксу в письме из Рио, «сродни азартным играм. Как только придешь, сразу прикидываешь: „А ну-ка, что за камушки?“ И восклицаешь про себя: „Три против одного, что не первозданные, а третичные“; да вот пока что я все проигрываю». В зрелые годы ему казалось забавным черпать сведения об изменчивости видов из разговоров с голубятниками в деревенских пивнушках.
43