Выбрать главу

«Агностицизм — это, собственно, не вероучение, а метод, сущность которого сводится к строгому применению единого принципа. Принцип этот существует с глубокой древности, со времен Сократа; он стар, как изречение апостола: „Все испытывайте, хорошего держитесь“; этот принцип — основа Реформации, а она просто иллюстрация к той аксиоме, что каждый человек должен иметь возможность дать объяснение живущей в нем вере; это великий принцип Декарта; это коренная аксиома современной науки. Позитивно этот принцип можно было бы выразить так: „В сфере умственной деятельности, не считаясь ни с какими иными соображениями, следуйте за вашим рассудком, куда бы он вас ни завел“. А негативно так: „В сфере умственной деятельности не делайте вид, будто какие-то выводы верны, если они не доказаны или недоказуемы“».

Агностик — в том смысле, в каком впервые применил это слово Гексли во времена «Метафизического общества», — действительно следовал за рассудком, но утверждал, что даже рассудок не может увести его очень далеко, что — подлинная реальность, которая кроется за внешней видимостью, непознаваема. Ради того, чтобы разом привлечь на свою сторону и Сократа, и Лютера, и Декарта и подчеркнуть древность свободного исследования, от которого и ведется агностицизм, Гексли явно нанес ущерб ценному термину.

Статью завершает отступление, посвященное «Будущему агностицизма» Фредерика Гаррисона, напечатанному в январском номере «Двухнедельного обозрения». Гексли превзошел самого себя в галантности, восхищаясь глубиною гаррисоновского ума вообще и наглядно показывая, что за безмозглое бревно этот Гаррисон в частности. Однако сквозь россыпи его полемических фейерверков снова проглядывает хмурая даль печали.

«Я не знаю более удручающего предмета исследования, чем эволюция человечества, какою она представлена в анналах истории. Из тьмы доисторических времен человек выступает, отмеченный неизгладимой печатью своего низменного происхождения. Он зверь, только сообразительней, чем остальное зверье, слепое орудие страстей, которые достаточно часто приводят его к гибели; жертва бессчетных иллюзий, превращающих душевную жизнь его в страшное и тяжкое бремя, наполняющих его физическое существование бесплодным трудом и борением. При благоприятных условиях на равнинах Месопотамии или Египта он устраивается с известной долей удобства и разрабатывает более или менее приемлемую теорию жизни, а потом тысячи и тысячи лет средь неисчислимых зол, кровопролитий и страданий с переменным успехом борется за то, чтобы удержаться на этом уровне существования вопреки алчным вожделениям своих же собратьев, людей. Человек ставит себе за правило убивать и подвергать гонениям всякого, кто первым пытается сдвинуть его с места, а если все-таки сдвинется хоть на шаг, вопреки здравому смыслу возводит свою жертву после смерти в божественное достоинство… А лучшие из людей в лучшие времена — просто те, кто совершает меньше всего ошибок и грехов».

Одним словом, история в целом не более как совокупность убедительных проявлений первородного греха. Она отражает постепенное отступление самобытного в человеке, извечную трагедию бунтаря и зачинателя нового. Редко встретишь столь красноречивое и мрачное изложение рационалистически-протестантского взгляда на вещи.

«Агностицизм» вызвал ответное нападение двуглавой гидры, представленной доктором Уэйсом и епископом Питерборосским. Епископ расправил плечи и засучил рукава лишь затем, чтобы рассыпаться в изысканнейших полемических любезностях, зато доктор Уэйс нежданно обнаружил твердость и логики и характера. Нимало не оробев, он спокойно разъяснил свои отправные позиции и смысл возражений Гексли, так что первые стали выглядеть вполне здравыми, а вторые — достаточно вздорными. Он прекрасно отдает себе отчет в том, что «неверный» — термин относительный, и именно так его употребил. Ему известно, что свидетельства, на которых основывается христианская религия, представляют собою сложную проблему и что одни места Нового завета менее достоверны, чем другие. Он даже позволяет себе поправить Гексли относительно кое-каких тонкостей, в коих расходятся крупнейшие критики священного писания. Что касается истории с гергесинскими свиньями, достоверна она или нет, эта история не очень существенна для христианской веры. Существенны Страсти Христовы, «Отче наш» и Нагорная проповедь. В них-то и заложена высшая — не научная, а нравственная — достоверность, которая не может не снискать признания чутких и благочестивых душ.

Длинным и отнюдь не Платоновым диалогом под названием «Новая реформация» Уэйсу косвенно ответила миссис Уорд. Ее воображение поразили терпеливые и смелые исследования немецких критиков библии, великолепный драматизм описываемых в ней событий, так светло проступивших из дремучей тьмы разночтений. Немцы открыли в Христе человеческое начало, а в чудесах и теологии — человеческую историю. Они показали, что история созрела для пришествия Иисуса задолго до его рождения, оттого-то он и оказался способен так долго после смерти творить ее по-своему; что, в сущности, он явился редкостно счастливым сочетанием l'homme, le moment et le milieu[252]. Одним словом, миссис Уорд доказывала, что высшая нравственная достоверность, о которой толкует доктор Уэйс, возникла в ходе исторического процесса.

Естественно, Гексли встретил статью миссис Уорд самым горячим одобрением. Подобно тому как он утверждал, что жизнь во всех ее проявлениях едина, так она утверждала, что «едина вся история». Более того, она показала, что союз науки и религии уже состоялся, и снабдила его превосходным определением — «Новая реформация». «Если бы мне только удалось оказать скромное содействие „Новой реформации“, — писал Гексли Ноулсу, — я счел бы, что совсем не напрасно потратил жалкий остаток своих дней».

Его статья «Агностицизм; возражение критикам», несомненно, являет собою нечто куда более внушительное и воинственное, чем «скромное содействие». Доктор Уэйс утверждал, будто ядром христианского учения являются Нагорная проповедь и «Отче наш». Прекрасно; Гексли принялся дробить это ядро: в евангелиях по-настоящему не существует единого мнения ни об «Отче наш», ни о Нагорной проповеди.

В этой полемике, как и во всем прочем, Гексли выступает как детерминист. Рядом с величием исторических сил для человеческого — или сверхчеловеческого — величия не остается места.

В то же время растущая неприязнь к сентиментализму в политике и в богословии побудила его высказать сдержанное одобрение кальвинизму старомодного образца.

«Учения о предопределении, о первородном грехе, о прирожденной греховности человека и погибели, уготованной большей части рода людского; о первенствующей роли лукавого в мирских делах, об изначальной низменности земного, о злокозненном Демиурге, подвластном всеблагому и всемогущему господу, лишь недавно себя явившему, — при всем своем несовершенстве все эти учения, по-моему, значительно ближе к истине, чем общераспространенные „либеральные“ измышления, будто все младенцы рождаются на свет хорошими, а ежели таковыми не вырастают, виной тому дурной пример растленного общества; будто достичь этического идеала дано всякому, стоит лишь постараться; будто любое частное зло служит всеобщему благу, — и прочие радужные выдумки наподобие той, что рядит „провидение“ в тогу отеческого человеколюбия и велит нам верить, будто в конце концов все образуется (соответственно нашему пониманию).»

Этот отрывок дает представление, до каких высот полемического искусства способен был подняться Гексли, когда ему удавалось отрешиться от рассуждений о гергесинских свиньях. Современные веяния романтизма он воспринимал особенно остро — видно, не зря он изучал в это время Руссо.

вернуться

252

Личности, времени и обстановки (франц.).