Выбрать главу

Намерения отпереть тайну он уже не скрывал. Знакомый, Чарлз Банбери, вспоминал разговор в ноябре 1845 года: «Он признал себя сторонником превращения видов, хотя не сказал, на чей манер, Ламарка или автора "Следов"». А 6 декабря Гукер, Уотерхауз, геолог Эдвард Форбс и ботаник Хью Фальконер были приглашены в Даун-хауз на совещание. Время провели мило, но дело не сдвинулось, никого убедить не удалось, Фальконер, наименее ортодоксальный из всех, был готов допустить, что разные виды червяков никто специально не творил, но считал, что они произошли от «идеи червяка». Гукер сказал, что сходства цветов и зверушек, населяющих разные материки, дарвиновская гипотеза все равно не объясняет: пусть обитатели одного континента начали в кого-то превращаться, но как они могли попасть на другой — в ковчеге приплыли? Дарвин сказал, что, возможно, существовала Атлантида или еще какая-нибудь большая суша, по ней и пришли. Короче, разговор не получился. Надо продолжать думать. Роберту Дарвину думать помогала ходьба. Его сын 12 января 1846 года арендовал у Лаббока дорожку в треть мили длиной — с одной стороны дубовая роща, с другой вид на опушку леса, засыпал песком, в конце построил беседку. Фрэнсис Дарвин: «Отец проделывал по дорожке определенное число кругов ежедневно, ведя счет кругам при помощи кучки камешков, один из которых он бросал на дорожку каждый раз, как проходил через определенное место».

Здоровье матери Эммы ухудшилось, дочь ездила в Мэр, похоронила мать 31 марта. Тогда же умер старый викарий, его сменил Джон Броди Иннес, семью годами моложе Дарвина, сторонник высокой церкви — самого консервативного и близкого католичеству направления в англиканстве. Эмма была в отчаянии, но викарий оказался милым человеком с чувством юмора и отлично поладил с ее мужем и Лаббоком: эта троица составила что-то вроде политбюро в приходском совете и фактически управляла всеми делами прихода. Религиозные споры дружбе не мешали. В 1878 году Иннес писал об ученом соседе: «Он добросовестнейший исследователь и никогда не высказывал утверждений, которые не были доказаны. Он человек самой совершенной морали, и его принципы выше, чем у любого, кого я встречал. Я совершенно убежден, что, если бы однажды утром он обнаружил факт, который бы явно противоречил какой-нибудь из его идей, он еще до захода солнца обнародовал бы его».

Здесь уместно поговорить о характере Дарвина. За долгую жизнь он почти не нажил личных врагов; подавляющее большинство отзывов о нем выглядит примерно так, как в воспоминаниях лечившего его доктора Лейна: «Никогда не было у меня ни одного пациента более деликатного, более дружески расположенного к людям и более очаровательного… Он никогда не стремился, как это бывает с хорошими собеседниками, монополизировать разговор. Ему доставляло удовольствие не только давать, но и получать, и он столь же хорошо слушал, как и говорил сам. Он никогда не проповедовал, не поучал, и его речь… была полна живости и остроумия: колоритная, блестящая, воодушевленная». Тактичный, скромный, участливый, порядочный, обаятельный, душка — так писали все. Современному читателю это кажется подозрительно слащавым. Нет, вы скажите, каков он был на самом деле?! Было же что-то мерзкое?!

О том, каковы были в общении знаменитости, жившие в дотелевизионную эру, мы судить не можем, остается верить современникам. Собеседником Дарвин, видимо, был блестящим. (Оратором скорее посредственным.) Обладал необычной ласковостью, которую отмечали дамы, старые и молодые. Был порывист и восторжен, рассмешить его ничего не стоило, сам шутил смешно и необидно. Его пресловутая скромность доходила до самоуничижения. «В Англии не сыскать такого злосчастного, бестолкового, тупого осла, как я», «плакать хочется от досады на мою слепоту и самонадеянность», «не тратьте времени на мою писанину», «воображаю, как я Вам надоел со своими глупостями». Адресата же всегда превозносил до небес. Тут, возможно, присутствовал и расчет: отчего не сделать людям приятное? Большая часть его писем скроена по одному образцу: «Премногоуважаемый N, я прочел Вашу гениальную статью, которая меня потрясла, и я, тупой и недостойный невежда, смею беспокоить Вас, занятого и великого человека, своей дурацкой чепухой». В 1881 году он, старик, осыпанный наградами всех академий мира, писал коллеге: «Я знаю, как Вы заняты, стыд и позор мне, что я Вас беспокою. Но Вы так много знаете о химии растений, а я так мало, что прошу милостыни как нищий».

Но чрезмерная скромность и отсутствие самоуверенности — не порок; покажите настоящие пороки… Ну, ищем. Не был он склонен к героизму и не любил риска. На труса не тянул: когда припирали к стенке, бился за свои идеи или своих детей, но отчаянно стремился избегать таких ситуаций. Никогда не соглашался с тем, что считал ошибочным, но предпочитал промолчать, чем спорить. Когда его критиковали, первое побуждение было ответить, потом начинал советоваться со всеми встречными и в конце концов не отвечал. Был импульсивен, впечатлителен, «психовал», но не действовал сгоряча, а совещался с кучей народа. Был отличным стратегом, военные кампании (в науке без них никуда) тщательно планировал; из него вышел бы начальник штаба. Избегал высказываться по вопросам, не входившим в его компетенцию, кроме случаев, когда это было важно, — а важно было и то, что Турция обижает Болгарию, и то, что сосед обижает лошадь. Пугался эксцентричности. Был восприимчив до чрезмерности к чужому мнению, жадно читал, кто что про него пишет, за поддержку восторженно благодарил, на критику сердился. Был в курсе всех сплетен, сам любил посплетничать; перемывая кости противникам, употреблял весьма крепкие выражения. Любил плакаться в жилетку (иногда кокетничая) и умел утешать других. Был честолюбив, любил награды — и мог отказаться от желанной медали, поленившись явиться за ней. Мечтал быть бизнесменом, делал успешные инвестиции, но вечно страшился разорения. Был не то чтобы прижимист, но бережлив. Материальную помощь оказывал обдуманно и «точечно»: поддержка молодого ученого, пенсия старому. На первом месте для него всегда стояли интересы детей: им не отказывал ни в чем, как и его отец. Дети всегда были правы, за исключением случаев, когда они были не правы в чем-то принципиально важном. Что касается не вполне благовидных поступков — самые недоброжелательные из серьезных биографов насчитывают один (о нем речь впереди). Мы можем гордиться тем, что раскопали второй: неблагодарность к Роберту Гранту.