— Что ты подаришь мне на день рождения? — спросил он, барахтаясь в пижамных шароварах.
Она приостановилась у двери, обернулась и ответила:
— Что это взбрело тебе в голову, я ничего не собираюсь дарить! Только хорошие дети получают подарки.
— Я уже хороший! — закричал он. — Я был хорошим всю неделю.
— По мне, так этого не видать, — ответила она, понимая, что слишком скорое согласие разрушит эту опасную прелесть сомневающегося ожидания.
— Ну, скажи, — захныкал мальчик, и она почувствовала по его голосу, что он почти уверен в желанном подарке, почти, но не совсем, и что сейчас он во власти точно отмеренной доли неопределенности, мучительного ожидания, которого ему хватит на весь день и всю ночь, до самого праздника.
— Я тебе еще раз говорю, — ответила она, взявшись за дверь и смерив его строгим взглядом, — я тебе еще раз говорю — у меня нет никакого подарка. — И тогда, как добрая фея, она позволила себе и ему этот чудный миг радости.
— У меня нет никакого подарка, пока… — сказала она многозначительно, как бы по секрету и с чуть ощутимой угрозой.
— Ты пойдешь за ним сегодня! — завизжал он, не в состоянии сдержаться и следовать правилам; и, будто рассерженная его взрывом, она вышла из комнаты, спустилась по узким ступенькам на кухню, покрикивая с излишней строгостью: «Шевелись! Укладывайся! В школу опоздаешь, ты вечно опаздываешь!»
Она стояла над ним, пока он ел кашу, наблюдая, как ложки исчезают одна за другой, наградила его горьким вздохом, когда он обронил кашу на клеенку и виновато утер ее рукавом, но простила ему строго, не позволяя отдаться подозрительной нежности.
Мальчик вышел через заднее крыльцо, и мать, стоя в дверях, следила, как он переходит двор, идет по узкой дорожке между рядами сдвинутых спинами коттеджей, а потом — по старой мощёнке, реликвии другого века. Когда он поравнялся с дверью Стеффенсонов, она крикнула вслед: «Завтра в восемь!», улыбнулась, помахала, и он улыбнулся в ответ, расплылся во всё лицо взволнованной и радостной усмешкой. Серые гольфы аккуратно подтянуты, а короткий ежик, упрямо не поддающийся утренним атакам ее щетки, победно торчал на макушке: странным образом он напоминал ей птенца, хотя она никак не могла бы объяснить, почему — беззащитного, неуклюжего, упрямого и трогательного. Из задней двери вынырнул Билл Стеффенсон, и вот они зашагали по дорожке вместе, забыв о ней, оставив ее позади, пиная камешки и урны стоптанными начищенными до блеска ботинками.
Она вернулась в дом, вскипятила чайник, понесла его в спальню к мужу и тяжело поставила на край туалетного столика. Губы ее были сжаты, будто она боялась расслабить их, и на лице застыло то единственное выражение, которым она скрывала два главных чувства своей жизни: отвращение и любовь. Страсти эти были так несовместимы, что переход не давался ей: ей не хватало гибкости, и она так привыкла к серой, безрадостной земле между ними, что даже находила в этом какую-то справедливость.
— Сегодня я уеду в город, — сказала она, когда мужчина повернулся в постели и взглянул на нее, шумно вздохнул и продолжал глядеть.
— Я куплю подарок ко дню рождения нашему Кивину, — сказала она холодным, безразличным тоном, словно отдавая долг.
— Как с моим обедом? — спросил он.
— Я успею вернуться, — ответила она. — А если нет, сам что-нибудь придумаешь. Не помрешь.
Муж что-то проворчал и закашлял. Она вышла. И только спустившись вниз стала медленно погружаться в подлинную радость этого дня, постепенно отдаваясь ей, этому долгожданному дню, которого теперь у нее никому не отнять. Она налила себе чашку чаю, но прежде, чем присесть, достала из-под часов на буфете пластиковый кошелек со змейкой, открыла его и вынула деньги. Теперь она держала в руках все тридцать шиллингов: три бумажки по десять, а ей нужно было двадцать девять шиллингов одиннадцать пенсов, и еще один пенс на чай. Тридцать шиллингов, сэкономленные, никому не ведомые — она имела право их потратить. Иногда она решала купить на них что-нибудь полезное, но знала, что не сделает этого: она купит то, что хочется сыну — чудовищную, неоправданную роскошь, бессмысленный подарок. Она не думала, что радость сделать что-нибудь для Кивина была эгоистична, и все же испытывала неясную вину. Ей хотелось проделать все тайком, словно скареде, и если бы кто-нибудь постучал в дверь и прервал ее созерцание, она бы стала яростно отрицать, что страстно ждала этого часа.