Пришелец встал, подошел к обитой коричневым дерматином двери и повернул ключ. Он повернул ключ, Иван Андреевич отлично слышал щелчок, но не спешил повернуться к собеседнику. «Что он там делает», — подумал редактор, но тут же увидел, что человек начал как бы сужаться на глазах, причем пиджак сужался вместе с плечами. Пришелец обернулся, и Иван Андреевич увидел себя.
Несколько лет назад его сын, приехав в отпуск из Владимира, где заведовал районо, привез проектор и несколько любительских кинопленок, которые он отснял в Приозерном годом раньше. Иван Андреевич смотрел на экран, сделанный из простыни, и никак не мог соединить немолодого, чуть сутулого человека, двигавшегося по нему, с тем Ваней, каким видел себя своим внутренним взором. Тот, экранный, был намного старее, меньше ростом, пузатее, каким-то неловким и не очень симпатичным. На следующий день, бреясь, Иван Андреевич долго рассматривал свое отображение в зеркале над раковиной. Пожалуй, киноаппарат не врал, решил он, а потом вдруг понял, что внешность уже, пожалуй, не играет и не сыграет в его жизни большой роли, разве что вдруг влюбится под старость, как Гете. Но он был явно не Гете, и запоздалая любовь, пожалуй, ему не угрожала.
Вот и теперь, глядя на Ивана Андреевича, стоявшего перед ним в чужом сером костюмчике с какими-то нелепо широкими бортами, он отметил, что это, увы, Иван Андреевич с экрана, да еще более постаревший, а не его Ваня. И все-таки это был он, он, Иван Андреевич Киндюков. И в голову вдруг пришла совсем ничтожная детская мысль о том, что хорошо было бы оставить себе двойника здесь, на грешной Земле. Один бы работал, а другой собрался бы наконец порыбачить, побродить за грибами, благо, говорят, уже белые появились…
— Ваня, — тихо сказал двойник, — Ваня, это я…
— Я не знаю, — сказал Иван Андреевич, — может быть…
— Я — это ты. Это не сон. Я понимаю, что мы должны сейчас с тобой чувствовать… Проверь меня и убедись, что я — это ты. Между прочим, ты замечаешь — я почему-то решительнее тебя. А это, наверное, потому, что я знаю, что я — Иван Андреевич Киндюков, и знаю, что ты, стоящий за своим столом в позе Наполеона, — ты редактор одной из лучших в области районных газет. Ты же еще сомневаешься во мне.
— Не знаю, — усмехнулся Иван Андреевич, но сел. — Прежде всего я не знал, что столь говорлив…
— Ноблес оближ, как говорят французы. Положение обязывает. Я только что появился на свет, и мне все интересно. А если говорить серьезно, Ваня, у меня голова кругом идет. Ты только представь на секундочку — смотреть на себя самого и разговаривать при этом… Впрочем, какую же ахинею я несу, ведь ты чувствуешь то же самое… Ну, так проверь же меня.
— Что я делал в тысяча девятьсот сорок третьем году?
— В сентябре сорок третьего я, младший лейтенант Киндюков, был ранен…
— Куда? — спросил Иван Андреевич.
— Как — куда? Осколочное ранение правой ноги. Госпиталь в Омске, где я, между прочим, познакомился с Тоней. Какая была озорная девчушка! Помнишь, как она выбросила в окно кусок веревки и я вскарабкался по ней на второй этаж общежития, где она жила? А комендантша, похожая на усатую жабу? Потом она почему-то прониклась ко мне доверием и говорила лишь, чтобы я не обидел Тонечку. Помнишь?
— Помню ли я? — усмехнулся Иван Андреевич. — До чего ж мы с тобой оба глупы! Если помнишь ты, значит, помню и я. Мы — это один человек… Что с тобой? Ах да…
Двойник опять начал расплываться, лицо деформировалось, как резиновая маска, натягивалось, нос укоротился, глаза разъехались один от другого. На Ивана Андреевича снова смотрел тяжелоатлет-пришелец.
— А вы? — спросил Иван Андреевич. — Где же вы были все это время, пока я разговаривал с двойником?
— О, я вам уже сказал, что нам трудно даже понять идею застывшей формы. Я, то есть моя индивидуальность, — тот же пластичный материал для меня, как и все в нашем мире. То, что вы называете мозгом, я могу расширять, сужать, выгибать — все это для нас не имеет, повторяю, ни малейшего значения. Мы всегда принимаем ту форму, которая удобнее всего для нас в этот момент. Но дело не в этом. Я еще раз прошу вас решить: согласны ли вы помочь нам? К сожалению, ваш язык слишком беден, чтобы передать ту мольбу, с которой я и мои братья обращаемся к вам. Я постараюсь еще раз донести до вас эту мольбу, потому что вы очень нужны нам.
И снова заструилась в маленьком кабинете редактора районной газеты «Знамя труда» темная, плотная печаль, и снова сквозь бездонный бархат этой печали протянулась к нему невесомой рукой светоносная тоненькая ниточка. Она дрожала, тянулась к нему, звала, просила о помощи, и Иван Андреевич вдруг почувствовал, что слышит музыку, и музыка рассказывала как раз то, что чудилось ему в эти секунды.
Но вот печаль схлынула, и ниточка, свернувшись в последнем призывном аккорде, погасла. Пришелец молчал, опустив голову.
По-всякому жил Иван Андреевич Киндюков, пятидесяти девяти лет от роду, уроженец города Приозерного. Бывали периоды легче, бывали годы потяжелей. Кое-чем сделанным в жизни мог гордиться, кое-что рад был бы забыть. Но никогда, ни разу не отказывал он ближнему в помощи, если мог помочь.
— Я согласен, — сказал Иван Андреевич.
— Благодарю вас, — сказал пришелец. — А сейчас я сделаю так, чтобы вы забыли о нашем разговоре.
— А это… необходимо? Мне кажется, я мог бы жить, даже гордился бы, зная, что часть меня отправилась помогать каким-то далеким космическим братьям…
— Нет, Иван Андреевич, это исключается. Оставшись наедине с памятью о вашем раздвоении, вы раньше или позже испытали бы соблазн рассказать кому-нибудь об этом или жили бы мыслью о своей исключительности. И в том и в другом случае ваша психика не выдержала бы. За то время, что мы здесь и изучаем вас, мы уже усвоили кое-какие ваши представления о том, что такое нормальная психика и ненормальная. Вообразите: где-то в разговоре вы между прочим бросаете: «А знаете, дорогой, я отправил своего двойника в космос». — «В космонавты?» — «Да нет, какие уж космонавты в моем возрасте! Отправил на одну планетку, просили помочь…» — «Ну и как, условия ничего? — в тон спрашивают вас. — Кормят прилично?» Или вы должны засмеяться и превратить все в шутку, или вас сочтут больным. Ежели вы будете блюсти тайну своего раздвоения, денно и нощно вы будете спрашивать себя: «Неужели это правда? Нет, наверное, мне это померещилось. А может быть, все-таки правда?» Результаты этих постоянных сомнений представить, как я вам уже сказал, нетрудно.