Внезапно она сказала:
— Мой отец хочет побольше узнать о вас.
Я неловко выразил свою признательность чем-то вроде то ли кивка, то ли поклона. И в последующие полчаса она только и делала, что дотошнейшим образом экзаменовала меня и выясняла обстоятельства моего житья-бытья.
Потом я спросил:
— Ваш отец и есть Томас Хаггеруэллс?
— Хаггеруэллс из Приюта Хаггерсхэйвен, — подтвердила она с таким видом, будто этой фразой объясняла все. В ее голосе было море гордости — и легкий оттенок высокомерия.
— Мне страшно стыдно, мисс Хаггеруэллс, но боюсь, я знаю о Хаггерсхэйвене столь же, сколько о математике.
— Мне показалось, вы сказали, будто занимаетесь историей. Странно, что вам не встретились упоминания о Приюте.
Я беспомощно покачал головой.
— Наверное, я читал очень бессистемно.
Во взгляде ее отразилось согласие с моими словами — но не прощение.
— Хаггерсхэйвен — это колледж?
— Нет! Хаггерсхэйвен — это Хаггерсхэйвен. — Она взяла себя в руки и снова улыбнулась. В этой улыбке я увидел готовность относиться ко мне терпимо несмотря ни на что. Его нельзя назвать колледжем, потому что там нет ни студентов, ни факультетов. Вернее, и те, и другие слиты в одно целое… Мы принимаем лишь ученых, или потенциальных ученых, готовых полностью посвятить себя своему предмету ради самого этого предмета. Мы принимаем немногих.
Она могла бы этого и не добавлять; ясно было и так, что мне не суждено оказаться среди избранных — даже если бы я не обидел ее, сказав, что никогда не слышал о Хаггерсхэйвене. Я знал, мне не сдать и самого простого вступительного экзамена в самый обычный колледж; что уж говорить о том явно элитарном заведении, представителем которого она являлась.
— Никаких формальных требований для приема в Приют нет, — продолжала она. — Только работать в полную силу, не утаивая ничего, участвовать в хозяйственной деятельности Приюта, подчиняясь решениям большинства, и голосовать по всем вопросам, не задумываясь о личной выгоде. Все. Звучит, как скучнейший из манифестов, изданных в этом году.
— Звучит слишком хорошо, чтобы оказаться правдой.
— Но это чистая правда. — Она подвинулась ближе, и я ощутил запах ее волос и кожи. — Просто есть еще и другая сторона. Приют небогат, и спонсоров у нее нет. Нам приходится самим зарабатывать на жизнь. Живущие в Приюте не получают никакой стипендии — только пропитание, одежда, крыша над головой и все нужные книги и материалы. Ничего лишнего. Работу по специальности часто приходится откладывать, чтобы накормить и обеспечить всех.
— Я читал о таких коммунах, — с восторгом сказал я. — Только я думал, что они все распались лет пятьдесят — шестьдесят назад.
— Читали и думали? — презрительно спросила она. — Тогда вас, наверное, удивит, что Хаггерсхэйвен не придерживается рецептов Оуэна и Фурье. Мы не фанатики и не спасители рода людского. Мы не живем в фаланстерах, не практикуем групповой брак или вегетарианство. Наша организация рациональна, способна совершенствоваться, и вовсе не является попыткой реализовать некую абстрактную доктрину. Взносы в общий фонд добровольны, и мы не интересуемся личной жизнью друг друга.
— Прошу прощения, мисс Хаггеруэллс. Я совсем не хотел вас задеть.
— Ладно, все в порядке. Я, наверное, слишком раздражительна. Всю жизнь я вижу враждебность и подозрительность вокруг. Окрестные фермеры уверены, что мы занимаемся чем-то безнравственным или, уж во всяком случае, беззаконным. Вы и представления не имеете, какая шипастая корка вырастает на сердце, когда изо дня в день каждый чурбан в округе скалит зубы: «Вон одна из них; бьюсь об заклад, они там…» и дальше то, что в данный момент ему представляется наиболее далеким от его понимания нормы. А недоверие респектабельных школ? По совести говоря, Приют действительно можно назвать убежищем для тех, кто не сумел приспособиться, но разве быть не в состоянии приспособиться к окружающей нас цивилизации — это всегда плохо?
— Не могу отвечать вам, мисс, я пристрастен. Я-то определенно не смог приспособиться.
Она смолчала, и я почувствовал, что зашел слишком далеко, решившись на это опрометчивое заявление. От неловкости я выпалил:
— Вы… вы думаете, у меня есть шанс?
Как ни старался я сохранить сдержанность — ничего не получилось; голос мой был полон детского нетерпения.
— Не могу сказать, — просто ответила она. — Все зависит исключительно от общего голосования. Я здесь для того только, чтобы предложить вам деньги на проезд. Ни вас, ни Приют это ни к чему не обязывает.
— Я бы очень хотел, чтобы меня обязывало, — пылко ответил я.
— Через пару недель у вас, возможно, поубавится жару.
Я уже было хотел сказать еще что-то еще, но с улицы вошла Крошка Эгги
— так ее звали, чтобы отличать от Толстой Эгги, занимавшейся одним с нею ремеслом, но с бОльшим успехом. Того, что Крошка зарабатывала в районе Астон-плэйс по ночам, ей не хватало — поэтому днем она попрошайничала на тех же самых улицах, на которых вертела задом ночью; это давало ей ощутимую прибавку к доходам.
— Прости, Эгги, — сказал я, — мистер Тисс ничего для тебя не оставил.
— Может, эта леди захочет помочь бедной рабочей девушке, которой не повезло в жизни, — предположила Крошка, подходя ближе. — Ух ты, клевый прикид! Похоже на шелк, ей-ей…
Барбара Хаггеруэллс отпрянула; лицо ее исказилось от гнева и омерзения.
— Нет, — резко сказала она, — ничего! — повернулась в мою сторону. — Я должна идти. Развлекайте подругу.
— Линяю, линяю, — весело сказала Крошка, — нечего шуметь. Пока. Откровенно говоря, я был озадачен воинственно ханжеской реакцией;
Барбара никак не походила на ханжу. Я мог ожидать, что она снисходительно усмехнется, или презрительно сделает вид, будто ничего не видит и не слышит, или даже вновь даст выход высокомерному раздражению — но эта ярость, это неистовое отвращение…
— Мне очень жаль, что Крошка Эгги так подействовала на вас. Поверьте, в сущности она вовсе не порочная. И ей действительно бывает тяжеленько, она ведь одна.
— Уверена, ее общество доставляет вам ни с чем не сравнимое удовольствие. К моему великому сожалению, в Приюте мы не сможем предложить вам подобных забав!
За сутенера она меня приняла, что ли… Но даже в этом случае ее поведение было странным. Я не тешил себя мыслью, что заинтересовал Барбару как мужчина, но вспышка ее напоминала именно сцену ревности, странной ревности, похожей, возможно, на ту, чувственность, которую я в ней ощутил
— как если бы присутствие иной женщины уже само по себе сразу оказывалось оскорбительным.
— Пожалуйста, не уходите. Еще одну… — Я лихорадочно искал предлог задержать ее, не отпускать, пока она не сменит гнев на милость и не унесет с собою лучшего впечатления обо мне, чем то, которое явно имела сейчас. — Еще одну вещь вы мне так и не сказали: каким образом мое заявление попало в Хаггерсхэйвен.
Она смерила меня ледяным, яростным взглядом.
— Хотя ортодоксальные преподаватели и считают нас чудаками, они часто пересылают нам подобные письма. Возможно, они не исключают, что в будущем сами захотят обратиться к нам с просьбой о приеме.
Представшая передо мной картина академической жизни была поразительной. На поверку жизнь эта оказалась вовсе не такой тихой и обеспеченной, как мне представлялось когда-то, коль скоро приходилось загодя подготавливать пути бегства. Я же считал самоочевидным, что наши колледжи хоть и много хуже зарубежных, но являются, по крайней мере, местом спокойным и укрытым от невзгод.
Когда я высказался в этом смысле, Барбара даже рассмеялась.
— Ничуть. Колледжи не просто разваливаются — они разваливаются быстрее всех иных учреждений. Они — лишь пустые скорлупки, осыпающиеся финтифлюшки на руинах прошлого. Преподаватели шпионят друг за другом, стараясь выслужиться перед попечителями и гарантировать себе новое назначение, если факультет будет закрыт — такое нередко случается. Лояльность стала главным критерием ценности преподавателя, но именно когда это произошло, все перестали понимать, по отношению к кому, собственно, следует быть лояльным. Разумеется, в таких условиях уже не до науки. О ней заботятся меньше всего.