Это жестоко?
Может быть. Женщина, которая любит, почти всегда жестока. Я люблю. Я думаю, что все в конце концов устроится к лучшему. Мы все будем следить за вашей экспедицией. А когда ты вернешься, комната твоя будет прибрана чисто-начисто; Шурка будет обожать тебя по-прежнему, и Маришка тоже, и я буду рада, если у тебя заспорится работа, когда я войду в дом. Так и будет. Уж я устрою, что так будет. Мне тридцать восемь, Феденька, а вы еще мальчик — вам всего тридцать один.
Я несколько ушла в сторону от своего рассказа. Пожалуй, пора к нему вернуться. Замужество мое не доставило никому ни особых хлопот, ни особых огорчений, ни особых радостей. Сговор занял немного времени, свадьба еще меньше. Я была в семье почти приемышем, вскормленным из милости. Меня, босоногую, брали в богатый дом, шел девятьсот пятнадцатый год — второй год войны, — все это исключало пышные церемонии. В вечер свадьбы, однако, порядком пошумели, даже кого-то чуть досмерти не избили случившейся драке. Гости пили до синевы самогон, орали сипло и не в лад песни и толклись под гармонику на широком дворе у поветей.
Как невесело это было. Я сидела у стола подавленная и испуганная. Рядом, потный и пьяный, сидел жених — нет, не жених, а муж. Я тогда не чувствовала этой разницы, но она как бездна легла между мной и моим прошлым всего через несколько часов, когда он пришел ко мне как господин, чтобы взять то, на что он, в сущности говоря, не имел никакого права.
Если бы я прожила еще сто лет, и тогда, думаю, не забыла бы я горьких унижений этого дня и этой ночи. У меня и сейчас к горлу подступает, когда я вспоминаю об этом, а что тогда было..
Я лежала, забившись в угол большой деревенской кровати, и смотрела на этого чужого человека, как кролик на удава. Уже рассвело, и все окружающие предметы были отчетливо видны. Рыжая голова его с жесткими торчащими волосами походила на огненного ежа. Он был старше меня на семь лет и чуть хром, отчего его и в солдаты не взяли.
Он приближался ко мне, неотвратимый как судьба, мой хозяин и властитель. Я отшатнулась от него к самому краю постели, я почти вросла в сухую избяную стену, но дальше двигаться было некуда. Я не могла уйти от него…
В лицо мне пахнуло удушливым винным перегаром. Я почувствовала прикосновение его потной руки и закричала. Ужас, стыд и отвращение были в этом негромком, стонущем, зверином вскрике. Я вспомнила мать… Если б она была здесь; если бы здесь был кто-нибудь, кто мог бы защитить меня. Но кто мог защитить жену от ее законного мужа? Если бы жена даже убежала от него, он мог потребовать ее возвращения по этапу, и полиция возвратила бы ее и водворила вновь в мужнюю постель. Таков был закон.
Нет, никто не мог защитить меня, никто в целом мире. И я защищалась сама. Я извивалась и билась в его руках. Я не хотела его. И так мне было легче. Я никогда не простила бы себе, если б не защищалась.
Но, в конце концов, все это было, конечно, бесполезно. Никто не мог мне помочь. Никому дела не было до моих страданий. Да и особенного в этом ничего не было. Так поступали с тысячами, с миллионами женщин. Миллионы женщин подвергались узаконенному насилию. Может быть, не у всех это протекало так остро, как у меня, но, в конце концов, сила личных ощущений не играет тут особой роли, потому что речь идет о системе.
Жизнь моя как бы остановилась. Случалось ли вам видеть старых водовозных кляч — понурых, безразличных ко всему окружающему, с мутным остановившимся взглядом? Я была такой клячей. Отупение, застылость были обычным моим состоянием. У меня было точно такое же тупое и равнодушное выражение лица, как у тети Насти.
В сущности говоря, я ничем от нее не отличалась, разве что костлявости во мне теткиной не было.
С телом моим произошла странная вещь. Оно вдруг вышло из повиновения. Оно начало жить независимо от моей воли. Душа моя умерла, и именно в это время тело расцвело. Оно приобрело округлость, даже некоторую пышность. Природа ничего не хотела знать — ни моих страданий, ни моих тревог. Она делала свое дело, и я возненавидела ее.
Днем я работала, — мои руки, мои ноги были только рычагами. Они выполняли нужную работу, делали нужные движения — и это все, что от них требовалось. Тело было рабочим механизмом, и я не ощущала его. Потом приходила ночь, и вместе с ней этот рыжий. Постель была моей плахой…
На четвертом месяце замужества я забеременела. Положение мое от этого не изменилось. Я столько же, сколько прежде, работала; никакого чувства материнства у меня не было. Мне было неловко и тяжело от моего вздутого живота — только и всего. Еще на девятом месяце беременности я жала рожь. От этого страшно ломило в крестце, и я должна была часто прерывать работу, чтобы передохнуть. В остальном все было попрежнему. То же одуряющее однообразие дней, чувств, лиц.