Стали партизаны Лушку о своих расспрашивать — о жёнках, о ребятах, о хозяйстве. Лушка плечами вертит и трещит языком, как заводная. От рассказов ее остается странное и двойственное впечатление. С одной стороны, рассказывает она, что белые на работы гонят, что арестовать ее хотели как жену партизана (оттого, мол, и убежала), а с другой — как-то так выходило, что живется ничего, продовольствия белые навезли много — консервов разных, муки белой. Хуже всего, однако, в ее рассказах было-то, что она стала с лукавым огорчением повествовать, как та да та партизанская женка с белыми погуливает.
Партизан эти известия за живое взяли, а командир не вытерпел и скинул, будто ненароком, со стола чашку. Чашка грохнулась на пол и разбилась вдребезги. Получился маленький переполох. Командир погладил ладошкой круглую свою голову и говорит:
— Ну, давай, ребята, по домам. Завтрашний день дотолкуем. Дайте отдохнуть человеку. — И он повернулся к Лушке: — Ты с утра, верно, в походе?
— С утра, — кивнула ему Лушка.
— Ну, вот видишь.
Вытолкал командир всех из избы. Поговорил с Лушкой в уголке, так что она язык прикусила и вся залилась румянцем. Потом улеглись спать. Лушка с мужем на печь забрались, я — на лавке, командир и Сашка — на полу.
Ночь выдалась ясная. В окошко месяц смотрит. Я лежу — не сплю, думаю о Лушке, о лукавых глазах ее. Какое-то неприятное чувство вызывает она у меня.
Сашка уже храпит на всю избу. Лушка на печи с мужем шепчется. Командир лежит как мертвый — не шелохнется и не дышит. Потом вижу — прошел час, поднимает командир голову и слушает, о чем на печи шепчутся. Я было подумала: «К чему это ему?» — потом мысли запутались, и я уснула.
С этого дня все у нас пошло вразлад. Партизаны все — как в воду опущенные. В глазах — тоска; серые все какие-то, невыспавшиеся. А Лушка ходит румяная, вертлявая. Ко мне прилипла, скалит зубы на мои штаны, мигает мне.
— Неловко, поди, в штанах-то. Мужики наверное обижаются. Несподручно им с тобой.
Я покраснела до корней волос и отошла прочь. А она хохочет, заливается.
Проночевала она две ночи. На третью, я слышу, на печи Лушка говорит мужу тихонько:
— Надо мне домой сряжаться.
Муж говорит:
— Зачем тебе домой?
Она отвечает.
— Как же зачем? Хозяйство оставлено. Позорят.
— А вдруг да тебя заарестуют, как приедешь, — беспокоился муж.
— Меня-то не заарестуют, — шепчет со смешком Лушка.
Я слушаю — и вижу: опять голова командира торчит.
Семь дней прожила у нас эта бабенка и все исподтишка мутила партизан… Ребята даже похудели за эти дни. И некоторые стали поговаривать, что, мол, надо бы в свою деревню наведаться тайком через фронт. Я люто ненавидела Лушку, а командир готов был задушить ее, но придумать что-нибудь, чтоб избавиться от нее, не мог.
На восьмой день прискакал ординарец из Особого отдела бригады, с которой мы постоянно держали связь и от которой получали боевые задания. Ординарец привез вызов командиру. Командир сейчас же подседлался и ускакал с ординарцем в Особый отдел.
Лушка им вслед поглядела и, вижу, забеспокоилась. Вернулась в избу, пошепталась о чем-то с мужем, и тот пошел запрягать.
Партизаны спрашивают:
— Куда собрались?
Они говорят:
— В гости по соседству (забыла, какую они тогда из соседних деревень назвали).
К вечеру прискакал из бригады командир и спрашивает:
— Лушка здесь?
Ему отвечают:
— Нет Лушки.
— Как нет? Куда девалась?
— Уехала с мужем в гости.
— В какие гости? Куда?
Ему все рассказали. Он вскинулся как бешеный. Погнал следом за парочкой в соседнюю деревню. Там их не оказалось. Он полетел к фронту, к передовым линиям, верст за пятнадцать, и на полпути встретил возвращавшегося в розвальнях нашего завснаба. Оказалось, что он довез Лушку до позиций, а там подговорил свояка какого-то обходом вывести ее за линию фронта. Командир, услышав это, едва не задохся от злости. Лушкиного мужа он тут же арестовал и отправил в Особый отдел.
Серьезных последствий этот случай не имел, но все же переполох получился порядочный. Командир взялся разгонять грусть-тоску партизанскую и укреплять дисциплину. Назначил ученья, сборы. На первое ученье в первом взводе не вышло восемь человек. Командир послал их к фельдшеру. Тот признал пятерых слабыми, а троих совершенно здоровыми. Командир приказал этих троих арестовать. Посадили их в старую баню, приставили часового. Они с часовым договорились и решили бежать в свою деревню к белым. Достали они как-то и оружие у партизан, даже по три гранаты на человека, но бежать все-таки не бежали — заговорила партизанская совесть. Их выпустили из-под ареста и откомандировали на Мурманский участок фронта. Это было изгнанием из отряда. Изгнанники ушли, но дней через десять пришли на лыжах обратно, и их простили. Отряд к тому времени уже начал активные боевые действия, партизаны подтянулись, дрались хорошо, и все как будто вошло в свою колею.