Я закусила губу и принялась за работу с остервенением. Мной двигало сложное чувство уязвленной гордости, заглушенного отчаяния и трезвого напора. Заворг часто навещал меня в цеху и говорил:
— Молодчик, Светлова! Напирай, напирай! Гляди — за тобой другие пойдут.
Я не представляла себе, как за мной пойдут другие, но очень скоро познакомилась с теми, кто не только не шел, но и не хотел итти за мной.
Как-то подошел ко мне въедливый один старичок и сказал со злой ехидцей:
— Гони, гони, Светлова, а потом, гляди, всем нам расценки и снизят.
— Контра! — вскипел случившийся тут же каландровщик Коля Жихарев. — Контра беспросветная! Ты ж в темной бутылке сидишь! Ты ж чужим голосом поешь!
Они сцепились и подняли крик на весь цех. Потом, когда старичок ушел, Жихарев присел ко мне и спросил таинственно:
— Ты партейная?
— Да.
— Во! — обрадовался Жихарев. — Я тут смекаю то же самое, что надо на чистую воду дело выводить, а только как я беспартейный, то меня тюкали… Дело, понимаешь, такое…
Дело было такое, что сейчас мы назвали бы заниженными нормами. Работала фабрика плохо и бумаги давала мало, между тем возможности дать больше бумаги были. Много еще оставалось в работе косного, неподвижного, устаревшего. Много еще было старичков, которые держали про себя производственные секреты, держали бумажные машины на малых скоростях, давая в два раза меньше выработки, чем можно было дать, боясь показать высокие нормы. Молодежь они ревновали к работе, а к бумажным машинам — этому становому хребту фабрики — и вовсе не подпускали, безраздельно хозяйствуя на основном и главнейшем участке производства.
Все это, как и многое другое, что к этому относилось, пересказал мне Коля Жихарев, припрыгивая от горячности и возмущения, и все это было позже не однажды предметом наших с ним долгих разговоров и жарких диспутов. Вообще Коля Жихарев оказался чудным парнем, и мы с ним очень подружились. Он же мне внушил и передал свою неуемную страсть к книгам, утверждая, что без науки мы с ним «как в темной бутылке» (это любимая его поговорочка была) и что «ум надо нам на весь мир развивать».
Когда я уезжала с фабрики, Коля Жихарев подарил мне на прощанье «Сорочинскую ярмарку», которая была его любимой книгой, и трагедию «Смерть Дантона», в которой он мало что понял, а потому считал ее книгой чрезвычайно умной.
Эти книги и посейчас у меня.
Вернулся Федя из экспедиции — и весь какой-то новый. Он сильно похудел, но худоба у него хорошая, здоровая, мужская. Просто согнало городской жирок — стало лучше. Вообще он разом возмужал, будто через какую-то черту переступил. Лицо тоже изменилось, стало костистей, очертилось резче и сильно обветрилось, покраснело. Я знала, какими ветрами ожгло это лицо, да не только я, весь Советский союз знал это. Все газеты писали в те дни о Феде. Он был с ледоколом где-то около Охотска, когда вдруг пришло известие, что два наших лучших летчика, совершавшие дальний перелет, вынуждены были сесть в тайге и потерялись. Их сейчас же пошли искать. Искали самолеты, искали шестнадцать наземных партий, а нашел наш Федя, отправившийся в глубь тайги вместе с партией матросов ледокола. Он не был новичком в тайге, участвовал в нескольких таежных экспедициях, а однажды прошатался с геологоразведочной партией что-то около года. Он и нашел летчиков, сам чуть не погиб в пурге, но спас их. А если б еще сутки не нашел, летчики погибли бы. Они бродили по тайге уже три недели, и нашел их Федя полумертвыми, полузамерзшими. Но их отходили, и они снова летают, а Феде дали орден. Вот он какой, Федя-то!
Я прочла о награждении как раз в тот день, когда Федя вернулся, и у меня еще газета была в руках, когда он вошел в прихожую. Я взмахнула газетой, она надулась, как парус, и я понеслась прямо к Феде в объятия. Мы поцеловались. Шурка и Маришка прыгали, визжа, вокруг нас, но Федя, кажется, не заметил их.
Я видела совсем близко его глаза. В них была любовь, и в них была ярость. Он видел все, — я знаю, что он сразу увидел все. Может быть он бродил в тайге и думал о том, как войдет в этот дом и каков будет ответ на это его письмо-портрет, оставленное перед отъездом. И он сразу увидел ответ. Я ничего не сказала, но женщина умеет сказать и «нет» и «да», ничего не говоря, поверьте, а мужчина это всегда поймет. Тут и дурачок умен, а Федя не дурачок, тем более что случился этот поцелуй. Он-то, я думаю, и совсем объяснил все, такой он был искренне-бесстрастный, бытовой. Это было больше чем «нет»… И Федя пришел в ярость…