Не знаю, почему мне тогда казалось столь уж важным быть вежливой, но я повторяла это как маньяк. Мне думалось, видимо, что, если я сделаюсь так же вежлива, как Серебровский, я сразу стану хоть чем-то, хотя бы внешне, рядом с ним и одним этим уязвлю его, начну борьбу с ним.
Сейчас все кажется мне не столько трагичным, сколько смешным, но, в сущности говоря, сам по себе незначительный этот эпизод сыграл в моей жизни значительную роль. Это был жизненный толчок, который привел к определенным жизненным решениям, и я убеждена, что поднялась я с этой садовой скамейки иной, чем на нее упала. И я… и я стала вежливой, честное слово. Я вообще стала во многом подражать Серебровскому и многое у него перенимать.
До этого, например, я говорила очень плохим языком, засоренным бывшими тогда в больном ходу жаргонными словечками. Теперь я стала следить за своей речью. Я видела, что Серебровский говорит иначе, и я поняла, что он говорит чистым, хорошим русским языком, и я стала перенимать у него этот чистый, хороший русский язык.
Мало-помалу у меня вошло в привычку следить не только за речью профессора, но и за его движениями, походкой, манерами, интонациями. Я научилась понимать скрытый и иногда сложно замаскированный смысл его шуточек и острых словечек. Это была ревнивая и тайная слежка.
Тайной, впрочем, она оставалась недолго. Серебровский был чуток, и я была раскрыта очень скоро. Между нами завязалась борьба — глухая, напряженная и упорная. Каждый зачет, каждая работа, каждая лекция, каждая встреча превращались обычно в боевую сшибку, и надо признаться, что я всегда уходила с поля брани битой. Невежество мое было настолько очевидным, что иногда достаточно было одного шутливого вопроса, одного летучего словечка, на которые Серебровский был великий мастер, чтобы обратить меня в прах.
И тем не менее я не сдавалась. Нет, я не сдавалась, я упорствовала, я работала, как чорт, я вгрызалась в книги, точно клещ, я засыпала над ними, я высохла, как мумия, но не сдавалась. Это было очень тяжело само по себе и еще тяжелее потому, что, кроме учебы, у меня было множество общественных нагрузок.
Общественные нагрузки были тогда в каком-то непримиримом противоречии с учебой. Наибольшие хвосты были у наиболее видных общественников, и в конце концов самые активные ребята выбывали с фронта учебы. Они либо становились аппаратными работниками в самих учебных заведениях, либо их «брали» в МОПР или в какой-нибудь профком, или в другую организацию, с которой они были связаны, работая в качестве студентов-общественников, оставались недоучками, и прошло немало времени, прежде чем мы поняли ту простую истину, что студенты должны учиться. Мы начали требовать от своих культпропов и профкомовцев академической успеваемости и в конце концов добились этого.
В мое время все еще оставалось по-старому, и я оглянуться не успела, как была загружена по горло. Целые дни я металась как угорелая с лекции на собрание, с собрания на конференцию, а ночью корпела над книгами. Это было тяжело; приходилось в год-два наверстать все, что я упустила в течение двадцати четырех лет моей жизни, — и в конце концов я сорвалась. Я стала отставать и провалилась подряд на двух зачетах.
Это был урок, и я поняла, что это урок, и решила покончить с нагрузками — ведь за мной стояла моя ганнибалова клятва. Но это было не так-то легко. Во-первых, меня ниоткуда не отпускали, во-вторых, я сама так втянулась в нагрузки, что мне казалось невозможным бросить все эти висевшие на мне дела. Мне пришлось бороться на два фронта — и с товарищами и с собой. В результате половинчатых моих мер я одержала половинчатую победу. Кое-что с меня сняли, но очень многое осталось. Оказалось, что я, сама того не подозревая, стала необходимой участницей всякого общественного мероприятия на рабфаке, и это было сильней меня. Я чувствовала, что погибаю, и сделала последний отчаянный шаг — пошла в райком партии.
В райкоме я поначалу немного струсила. Агитпроп, к которому я попала, показался мне человеком довольно мрачным и неприветливым. Сейчас это нисколько бы меня не смутило. Я люблю мрачноватых людей и давно заметила, что они оказываются хорошими людьми гораздо чаще, чем те, что издали улыбаются вам навстречу. Но в те времена жизненный мой опыт был поуже, первому впечатлению я отдавалась полней и потому сильно волновалась, стоя перед неприветливым агитпропом. Между тем он потихонечку да полегонечку расспросил меня о рабфаке, о моей учебе, о прежней работе, и я не заметила, как волнение мое утихло, как поверила я ему все, что меня мучило, вплоть до ганнибаловой клятвы и Серебровского.