Никто не перебивал Эйнштейна, разобрав в нем лидера словесного жанра, наличие которого бывает весьма кстати в замкнутом пространстве, если не успевает превратиться в насилие и кару. И лидер, как водится за этой категорией людей, без всякого приглашения и разрешения расширял диапазон знакомства.
— Я с детства прочно усвоил, что каждую секунду перед человеком десять путей, возведенные в десятую же и так далее степень. Пойдешь по одному — будешь там-то, повернешь на другую — где-то, случайно сдует на третье — с тем-то. Четыре, пять, двадцать пять и так дальше. И каждая из оных опять ветвится, ну так и далее ж. Умножайте, умножайте, вам не хватит триллионов. Ведь реалии таковы, что пустяк, буквально соринка в глазу меняет жизнь, зачастую безжалостно и бесповоротно.
Эйнштейн, судя по темпу и ритму вдохновенной речи, готов был «ветвиться» и «размножаться» бесконечно.
В этом месте Люксембург, поняв опасность неограниченной свободы для отличника болтологии, прервала:
— А вот вы, будьте добры, лучше один случай, но чтобы показательно. Например, на тему простой народ и перемена мест. Уровень плацкартного вагона, а не индийского кино с прокурорскими хэппи-эндами. То есть про нас!
— Очень легко! — Эйнштейн улегся поудобней, закинув за голову руки, уставился в потолок. — Ну вот, хотя бы. Проще некуда. Знаю я одного человека, который вынужден был сменить место жительства из-за того, что обидел своего сельского бригадира, назвав его… кем бы вы думали?
Олег и девушка переглянулись, улыбнулись и почти синхронно пожали плечами: не догадываемся!
— Дураком! — уверенно отгадала Люксембург. — Или болтуном.
— Если бы! — вздохнул Эйнштейн. — А на самом деле он его назвал всего лишь… скептиком. Хотя он, помимо этого слова, заслуживал еще и ваших, более непосредственных характеристик. А скептиком назвал за то, что тот самый бригадир, или бугор, как говорят в народе, не поверил, что есть коровы, дающие, допустим, сто литров молока в сутки, как было написано в одном популярном журнале.
— Столько, наверное, не бывает! — рассеяно заметила Люксембург, привстав так, чтобы увидеть свое отражение в дверном зеркале, и потрогала прическу, которая, впрочем, царила на голове как незыблемый парик.
— Вот именно! — радостно дернулся Эйнштейн, как будто подсек и поймал рыбу. — Вот за такое замечание наш бедолага и назвал бугра… буржуазным словом, скептик! А бугор такого-то слова и не знал! Вот в чем фишка. А если и знал, то понимал как оскорбительное и унижающее авторитет, если прилюдно. И, следовательно, обиделся, и пошло-поехало, и выжил человека из бригады. А другой работы по профилю в этой местности попросту нет. Человек был вынужден уйти во внутреннюю, как говорится, эмиграцию, то есть перебраться из свежайшей, греющей душу деревни, с самогоном, петухами и росами, в чуждый для него удушающий город, с паленой водкой, осененный пороком и соблазном. Жизнь наперекосяк! И это всего-то одно слово! Как вам это нравится?
— Да, — вздохнула Люксембург, — эмиграция всегда не от сладкой жизни и не от жиру.
В дверь постучали, Люксембург уверенно отозвалась хозяйским: «Войдите!» — будто стук относился именно к ней.
В проеме полуоткрытой двери показались, одна над другой (снизу очень бровастая, сверху невероятно носатая), сразу «две головы кавказской национальности», как позже пошутит Эйнштейн. Четыре глаза, сменив выражения с игривых (которые в первые мгновения присутствовали на смуглых уверенных лицах, пока не встретились с глазами Олега), на разочарованные, побегав по купе, оба остановились на верхней полке, где возлежал Эйнштейн. Олегу показалось, что мужчины старались не смотреть на женщин, показывая, что они их совершенно не интересуют.
— Здравствуйте-здравствуйте! — покивали обе головы, обращаясь к Эйнштейну, что было логично: старший из мужчин.
— Мы ваши соседи, извините, если шумим, — миролюбиво пророкотала верхняя голова.