Преодолены были тоска одиночество, ограничение переписки (два письма в год!), духота и сырость каземата, холодная ненависть и невыносимо тягостные, еженощно повторяющиеся кошмары.
Часто снилось Морозову, что он бежит из тюрьмы бесконечно длинными коридорами и амфиладами каких-то зал, преследуемый жандармами по пятам. То и дело возникает впереди стена. Но в самый последний момент беглец находит лазейку в ней.
Вдруг усилием воли ему удается поднять себя над землей — увы, невысоко, лишь на высоту человеческого роста, выше не хватает сил. Он летит, а жандармы-преследователи, подскакивая, пытаются ухватить его за свисающие ноги…
Но больше всего донимал Морозова некий злобный старик. Он появлялся всегда из угла, как бы сгущаясь из мрака, материализуясь, угрюмый, тощий. Затем безмолвно бросался на Морозова. Сцепившись, они катались по камере, причем совершенно бесшумно. Старик норовил ухватить Морозова за горло, тот упорно не давался.
Так длилось всю ночь.
Утром узник просыпался с ощущением мышечной боли, неимоверно усталый, будто взаправду боролся ночью с неотвязным стариком. А тот, гнусно ухмыляясь, еще стоял несколько мгновений у его койки, потом мало-помалу таял, медленно втягиваясь в свой темный угол.
Неприметно стиралась грань между сном и бодрствованием, вот что страшно! Что здесь было действительностью, что кошмаром? Нескончаемое ли ночное единоборство со стариком, дневное ли однообразное хождение по камере из угла в угол? В самой неуклонной повторяемости кошмара было нечто зловещее.
Исподволь Морозовым стала овладевать навязчивая идея: он сходит или уже сошел с ума!
— Вероятно, — вспоминал он впоследствии, — я помешался бы на том, что я сумасшедший и что в припадке безумия могу назвать на допросе своих товарищей. Этого я боялся больше всего.
«Ты сумасшедший, уже сумасшедший! — твердил мне внутренний голос, — Как ты можешь сомневаться в этом? А старик, который приходит душить тебя каждую ночь, едва ты заснешь? А твой суеверный страх поздними вечерами, когда ты ходишь из угла в угол со свинцовой тяжестью на темени и боишься кинуть взгляд в темные углы твоей камеры, ожидая увидеть там сверхъестественных чудовищ, хотя и не веришь в их существование? Не медли же! Убей себя! Выполни свой долг перед товарищами!»
«Но ведь это наваждение может еще пройти! — возражал первому второй внутренний голос. — Даже сойдя с ума, я буду думать только об одном: нельзя на допросе упоминать имен своих друзей!»
Но первый голос был более внятным и убедительным.
Лектор так красочно описал этот мучительный внутренний диалог, что Петр Арианович почувствовал, как дрожь волнения прошла по залу.
Морозов, однако, не сошел с ума. Вскоре его перевели в другую тюрьму, где дали возможность заказывать книги в тюремной библиотеке.
Он прежде всего набросился на приключенческие романы Брет-Гарта.
С удивлением услышал Петр Арианович панегирик этому писателю из уст старого революционера:
— О, Брет-Гарт, Брет-Гарт! — взволнованно восклицал Морозов. — Ты умер много лет назад и не узнаешь, что твои произведения спасли от сумасшествия одного бедного политического узника в далекой для тебя России… Едва лишь я с жадностью голодного принялся за чтение твоего романа, как весь отдался обаянию образов и так художественно описанных приключений! И ужасный надоедливый голос, ежеминутно повторяющий мне, что я сумасшедший, не в силах был вторгнуться в круг картин твоего воображения, сделавшихся и моими собственными.
Глава четвертая
Перечитывая классиков…
Но у Петра Ариановича не было под рукой ни одной книги. А его тянуло к книжным полкам, тянуло непреодолимо. В своем воображении рисовал он эти милые его сердцу книги, стоящие на полках плотными рядами, любовался ими и вслух читал названия на корешках.
Как-то раз не удержался, снял с полки (тоже, понятно, мысленно) одну из книг и бережно перелистал. Это был том первый «Войны и мира». К своему удивлению, Петр Арианович обнаружил, что хорошо помнит содержание тома.
На неспешное припоминание ушло два дня. Он смаковал отдельные эпизоды, по несколько раз повторял их в уме, добиваясь, так сказать, полной стереоскопичности. С той же дотошностью «перечитал» он и остальные тома «Войны и мира».
Оказалось, что у него очень цепкая память на прочитанное, попросту редкостная, безотказная.
И узник не замедлил этим воспользоваться.
Меряя шагами по диагонали свое жилище, он принимался вспоминать прочитанное им когда-то, книгу за книгой.
При этом осуществлялся строгий отбор. Были книги, которые Петр Арианович не считал полезным «перечитывать» в теперешнем своем положении.
Когда-то на воле записал он поразившую его фразу Гёте: «Я хотел еще раз прочесть «Макбета», но не рискнул. Боялся, что в том состоянии, в котором я тогда находился, чтение это меня убьет». Так написал один из самых благополучных и уравновешенных писателей прошлого, который смолоду систематически занимался укреплением своей нервной системы!
По той же причине, что и Гёте, но, вероятно, с большим основанием, Петр Арианович исключил из припоминания ряд писателей. Зато он по нескольку раз «перечитал» Льва Толстого, Пушкина, Лермонтова, Чехова, в особенности Чехова. О боже милосердный! Какими же пессимистами надо было быть, чтобы назвать Чехова «хмурым человеком», певцом «сумерек»! От каждого его произведения веяло такой богатырской силой, таким неисчерпаемым душевным здоровьем!
Петр Арианович припомнил фотографию Чехова, снятую, кажется, в 1885 или 1886 году, когда он бодро писал в письмах: «На днях было небольшое кровохарканье, но до чахотки еще очень далеко». На той фотографии Чехов выглядит веселым, жизнерадостным красавцем, этаким добрым русским молодцем.
«Перечитывая» его произведения, Петр Арианович убедился в том, что не только болезни, но и душевное здоровье заразительно.
Теперь дни Петра Ариановича были заполнены и сны стали легки и безоблачны. Раздеваясь вечером у своего топчана, он заказывал себе хорошие сны. «Что-нибудь из «Войны и мира», — произносил он как заклинание против кошмаров. — Хочу увидеть приезд Николая Ростова с Денисовым на Поварскую, а потом придворный бал, вальс Наташи с Андреем!» И это, представьте, иногда удавалось.
Во всяком случае, он не боялся уже своих снов. Уходил в ночь с запасом тех впечатлений, которые получил за день от «чтения». Если же просыпался ночью, то спешил протянуть ниточку от этих впечатлений, преграждая ими дорогу страхам и тоске.
И предстоящее завтра не пугало его. «Завтра буду продолжать «перечитывать» «Ярмарку тщеславия», — думал он, сворачиваясь калачиком под одеялом. — Позабавлюсь проделками этой пройдохи Бекки Шарп».
В декабре, «перечитав» любимых классиков мировой литературы, Петр Арианович обратился к историческим романам. Историю он любил страстно, почти так же, как географию.
Из «белой одиночки», из вьюжной зимы 1914–1915 годов, он теперь надолго уходил в другие столетия и странствовал по ним.
Это было бегство от действительности. За спиной бесшумно захлопывались двери в XX век, жандармы, оторопев, застывали, провожая узника растерянным взглядом, гасли отзвуки мировой войны, которая бушевала где-то далеко от Туркестана.
Была даже книга о подобных странствиях во времени. Написал ее Джек Лондон, и называлась она «Межзвездный скиталец» (в другом издании — «Смирительная рубашка»). Герой этой книги, профессор, был осужден на пожизненное заключение. За строптивый нрав профессора подвергали пыткам, надевали на него смирительную рубашку и затягивали ее. Но профессор научился приводить себя в каталептическое состояние 5, в котором уже не чувствовал боли. Как-бы оцепеневал, а мысль его свободно блуждала во времени, повторяя удивительные превращения человеческого духа. Считая это метемпсихозом 6, профессор якобы воскрешал в памяти прежние свои существования, видел себя то путешественником, который попал в плен к корейцам, то средневековым графом, то мальчиком, пересекающим с караваном пустыню «дикого» Запада.
5
Каталептическое состояние — оцепенение, наблюдаемое при гипнозе, летаргии, истерии и т. д.