Когда Дата доходил до этого места, он всегда замолкал, молча набивал свою трубку и только потом продолжал:
– Когда нашего отца в горах растерзали медведи, в гурте было шестьсот сорок голов. Пока мы узнали, какая беда стряслась, и пока мой дядя Магали Зарандиа поднялся наверх в горы, немало времени прошло. Скот, что не разорвали и уцелел, разбрелся кто куда. А дядя – ты же знаешь! – не от мира сего, всех одинаково жалеет – честного и вора, доброго и проныру, громкого слова сказать не может. Он, ей-богу, за всю жизнь гроша ломаного от паствы не принял. Что мог в горах сделать такой человек? Собрал он голов триста, триста пятьдесят и отдал наш гурт Шавдиа с условием, что одна четверть приплода будет нашей, а три четверти – его. Я мальчишкой тогда был, матери давно в живых не было, нас с сестрой Эле дядя Магали Зарандиа и тетя моя Тамар к себе, в дом забрали, не меньше, чем своих детей, нас любили. Я конечно, ничего тогда поделать не мог, но как исполнилось мне шестнадцать лет, пошел я в горы за своим гуртом. И что же? Шавдиа как будто возвратил мне стадо – сколько от дяди принял, столько и мне отдал. Но вместо быков и коров одних только телят. Ничего не попишешь, взялся я за дело, и через несколько лет у нас прекрасное стадо было. Но тут сложилась моя жизнь так, что пришлось мне уйти в абраги, и снова остался наш гурт без хозяина. Эле, сестра моя, еще девочкой была, справиться, конечно, не могла, и опять пришлось отдать стадо чужим людям, и опять под четвертую часть. Но не Шавдиа, а Хацациа. Пока я в Грузии был, наш договор выполнялся честно – скотину выхаживали как надо, а четвертую часть доводов исправно отдавали Эле. Но покинул я Грузию, и четыре года нога моя не ступала на родную землю. Решили тогда Хацациа, что я сгинул навсегда, пропал, а может, и погиб. Знаешь, что такое душа человеческая, какие мы жадные да ненасытные? Вот и попутал их дьявол так, что растащили они мое стадо. Когда я вернулся, от него ничего не оставалось. У Эле в хлеву стоял только один, огромный, как слон, бык да корова дойная. Одним словом, рожки да ножки. Едва я вернулся, Хацациа ко мне своих друзей подослали, плакали и божились, что скот погиб во время мора, а как теперь быть, они и ума приложить не могут. А потом сказали мне люди – никакого мора и не было в помине, а стадо мое они продали ахалкалакским молоканам. Что я мог поделать? Всучили они мне тогда десять тысяч рублей. Я взял и оставил их в покое. Вот как все было на самом деле.
На этих словах снова замолкал обычно Дата. Только улыбался... Знаешь, как улыбался? Как улыбается смущенный человек, вспоминая о том, о чем ему не так уж приятно вспоминать. Так умел улыбаться только Дата. А потом он продолжал:
– Когда брат мой двоюродный, Мушни Зарандиа, выхлопотал мне помилование, бросил я абражничать и вернулся домой. И как раз через месяц после этого отелилась наша корова. Теленка красивее не было на свете. Эле места не находила от радости. Для нее этот теленок, вернее, телка была даром даром божьим, предвестником благополучия и добра. «От нее пойдет снова наше стадо,– восхищалась она,– и в нашем доме, как наших дедов и отцов, снова воцарится покой и достаток». Эле пошла в Мартвили и отслужила там благодарственный молебен, сто рублей пожертвовала монастырю.
До самой весны возилась она с любимым своим теленочком, держала в тепле, осыпала ласками, ухаживала как за ребенком. И назвала Бочолией. Бог не дал ей детей, так она на теленка всю нежность свою изливала.
Без мужчины, сам понимаешь, какое хозяйство. Пришлось мне засучить рукава. То пашня, то сад, то виноградник, то забор, то ворота... Дел хватало, что там говорить. И хотя я один был на все руки, но труд есть труд, и скоро все у нас на лад пошло. К осени богатый урожай мог быть, на три семьи хватило бы. Из дому я не выходил, не тянуло меня к людям. Именины, свадьбы, крестины – все проходило без меня.
Так и было, что правда, то правда. Не хотелось ему на людях бывать. Если откровенно говорить, на то своя причина была. Вы знаете ведь, Дата Туташхиа таким уж уродился на свет, чтобы от истины своей не отступать ни на шаг, жизнь свою за нее отдать. За то и любили его люди. Но он в один прекрасный день спиной ко всем повернулся, в неистовство пришел: почему все не такие, как я, почему все хуже, а не лучше меня?! А если бы все такими были, как Дата или Магали Зарандиа, что его воспитал, о чем еще мог бы мечтать бог на небесах и люди на земле? Но не получается так.
Что поделаешь, нельзя же из-за этого так бушевать, сердиться на людей и отворачиваться от мира? А ведь всю жизнь-то прежде как одержимый какой лез в чужие дела. И врагов сколько от этого нажил. Враги-то, конечно, люди плохие, а от этого ему не легче, а горше: от вражды хорошего человека беды особой не будет, а плохой-то тебя непременно со света сживет. А Дата на всех – и плохих и хороших – рукой махнул, и на несчастья их тоже. И на полном ходу с дороги своей свернул, да так круто, будто держал свой путь ну хотя бы в Сухуми, а потом вдруг на потийскую дорогу вышел. Знал бы ты, каким он был тогда, перед тем как Мушни Зарандиа с властью его примирил. Конечно, вреда от него не было никому, но если бы при нем самого святого Георгия кинжалом проткнули, он и тогда пальцем бы не пошевелил. Я только про те годы говорю. А мир знаешь как устроен – если я тебе не нужен, так уж ты мне и подавно ни к чему. Увидел народ, что Дата Туташхиа от всех бед человеческих и несправедливостей всех голову воротит, и сам отвернулся от него. Так и не осталось у него в несчастье верных друзей, всех растерял по дороге. А от этого еще пуще ожесточился и рассвирепел наш Дата, но не мог с собой ничего поделать, не понимал, что сам виноват во всем. А Паташидзе эти, Килиа и их подручные, уж на что безмозглые, других таких не сыскать, а все же догадались, где как абрага съесть можно, и начали через своих людей тысячи всяких небылиц о нем распускать, дурные сплетни и слухи. Народ всему верил. И не только верил, но и сам присочинять стал, и такие истории про Дату пошли гулять по свету, что волосы на голове дыбом вставали. Потому-то и не тянуло его к людям, потому и работал не покладая рук... На чем я остановился?