— Тэк-с… Значит, здороваться не желаем? Важных персон из себя строим? Похвально, весьма похвально. Только боюсь, господа хорошие, что вы забыли, где находитесь. Берусь вам подсказать, — голос его перешел в крик. — Находитесь вы на каторге! А на каторге нет ни политических, ни уголовных, есть только каторжные. Для всех здесь один закон, одинаковые кандалы и розги. Да, да, розги, вы не ослышались. И я предупреждаю: если вы будете упорствовать, я не остановлюсь ни перед чем. А засим прошу прощения, — и он исчез из камеры так же стремительно, как появился в ней.
После этого Головкин пошел напролом. Через день он объявил политическим, что выписка продуктов им с воли ограничивается тремя рублями в месяц. Вечером, когда он пришел на обычную поверку, после команды «смирно», вместо того чтобы встать, политические демонстративно сели. От неожиданности Головкин остолбенел. Косые глаза его блеснули недобрым огнем.
— Садись не садись, но я заставлю вас стоять, — пригрозил он.
— Напрасно так думаете, — ответил ему рабочий-сормовец, которого вся тюрьма звала дядей Гришей. — Сотню мыслящих людей нельзя согнуть в дугу по своему капризу. Это вам не Амур, — закончил он под молчаливое одобрение всей камеры.
— Хуже будет, чем на Амуре. В струнку стоять будешь! — И Головкин приказал надзирателю схватить дядю Гришу и посадить его в карцер.
В ответ политические объявили голодовку, которая длилась семь дней.
Встревоженный этими событиями, в Кутомару приехал начальник Нерчинской каторги полковник Забелло. Узнав о причинах голодовки, он приказал удовлетворить все требования заключенных, а больных и слабых перевел на усиленный больничный паек. В тот же день голодовка прекратилась, и кутомарцы вздохнули свободней.
Этим, возможно, и ограничилось бы все, если бы не вмешался губернатор Кияшко. В рапорте, присланном ему, Забелло изложил причины голодовки и меры, которыми прекратил ее. Кияшко возмутился. Он положил на рапорт Забелло размашистую резолюцию: «Если арестанты не хотят принимать пищу только потому, что начальник тюрьмы строго соблюдает закон, то это их частное дело. Подкармливать их искусственно запрещаю. Тюрьма не богадельня, а карательное учреждение. Требую впредь с так называемыми политическими не нянчиться».
Резолюция Кияшко за подписью тюремного инспектора была препровождена полковнику Забелло «для сведения и исполнения». Копию ее услужливо послали и Головкину. Узнав, что его действия одобрены, Головкин окончательно показал себя. Он вновь перевел протестантов на общеуголовный котел, лишил их больничного питания. Когда его попробовали припугнуть новой голодовкой, он заявил:
— Пожалуйста… Ваше дело — умирать, мое дело — хоронить.
Скоро в Кутомару прикатил инспектор главного тюремного управления Сементовский. Бездушный чиновник, грубиян, обходя камеры политических, он вел себя нагло, обращался на «ты» и в каждой камере намеренно громко наказывал Головкину:
— Режим должен быть для всех одинаков. Если уголовным говорят «ты» и они отвечают «здравия желаем», то этого нужно требовать и от политических.
— Слушаюсь, — отвечал ликующий Головкин.
В одиночных камерах Сементовский вел себя еще грубее. Зайдя в одиночку дяди Гриши, он вызывающе произнес:
— Здорово!
— Здравствуйте, — тихо отозвался дядя Гриша, вытянув руки по швам.
Не показывая своего гнева, Сементовский вступил с ним в разговор. Сначала он обратился к нему на «вы», а потом внезапно спросил:
— Ну, а как тебя звать-то?
Поняв это как вызов, дядя Гриша спокойно ответил:
— Вы, сударь, научитесь сперва вежливости, а потом уже разговаривайте с людьми.
Сементовский затрясся и прохрипел, выбегая из камеры:
— Наказать его!
— Подлец! — крикнул ему вдогонку дядя Гриша и только повернулся к двери спиной, как в камеру ворвалась толпа надзирателей, схватила его, выкручивая руки назад. Связанного по рукам и ногам, утащили дядю Гришу в баню, где и подвергли порке. Вся тюрьма, узнав об этом, зашумела глухо и тревожно. Политические решили снова начать голодовку.
В тот день на поверку Головкин пришел с усиленной охраной. С плохо скрываемым злорадством объявлял в каждой камере:
— Отныне всякий, кто не встанет по команде «смирно», не будет здороваться по инструкции и отвечать на «ты», подвергнется наказанию розгами. Сегодня один уже наказан. Это же может случиться с любым из вас. Если попробуете сопротивляться, пущу в ход оружие.
Его молча слушали и молча провожали. В ту же ночь в одной из камер, где помещались эсеры и меньшевики, отравилось шесть человек, испугавшихся дальнейшей борьбы с тюремным произволом.
Вести о кутомарских событиях получили широкую огласку и скоро стали известны в столице. Оттуда предписали Кияшко личным вмешательством навести порядок на Нерчинской каторге.
III
Кияшко приехал в Кутомару осенним ненастным утром. Белая тройка его в окружении конвоя пролетела в карьер по каменистой улице и остановилась у земской квартиры, где топтались под дождем спозаранку собранные для встречи мужики и бабы.
В тюрьме арестантов разбудили чуть свет. К десяти часам утра надзиратели в новых мундирах и начищенных сапогах стали выгонять их на мокрый и темный двор. Под окнами первого корпуса выстроили в две шеренги политических. Напротив них, ближе к воротам, поставили уголовных, которым по распоряжению Головкина было выдано по чарке водки и обещано по другой за встречу губернатора без капризов и претензий.
Из торопливых сентябрьских туч сеялся мелкий холодный дождь. За тюремными палями курились сопки, голый боярышник чернел на солнцепеках. В вершине пади, закрыв зубчатый горный хребет, лежал белесый туман. Арестанты, одетые только в старые, изношенные бушлаты, быстро промокли. Уголовные открыто ругали забившихся под навес надзирателей и требовали разрешения закурить, а за «великое стояние», как успели они назвать эту выстойку на дожде, увеличить вдвое обещанную награду. Старший надзиратель то и дело бегал их уговаривать, а возвращаясь под навес, велел запомнить наиболее горластых, чтобы задать им потом порку.
К обеду дождь перестал на время, и Кияшко не замедлил явиться. Был одет он в черную косматую бурку и каракулевую шапку. За ним неотступно шагал телохранитель упругим кошачьим шагом. Он появлялся из-за его широкой спины то справа, то слева. «Скрадывает как курицу», — позлорадствовал Семен Забережный, находившийся среди сопровождавших Кияшко конвойцев.
Уголовные, с которыми Кияшко поздоровался в первую очередь, дружно ответили ему «здравия желаем». Не задерживаясь, он прошел дальше. Два раза быстро прошел вдоль строя политических, оглядывая их. Тихо и мертво стало на дворе. Вдруг Кияшко остановился, и бурка его распахнулась, когда он повернулся к арестантам.
— Я забайкальский военный губернатор! — зычно крикнул он вместо приветствия. — Я приехал поглядеть, что у вас тут творится. Я знаю: вы не слушаетесь начальства, не желаете с ним здороваться и отвечать на «ты». Вы изволите в присутствии начальника тюрьмы кувыркаться по нарам, как обезьяны. — Он повернулся к Головкину: — Так ли это?
Головкин, покраснев от натуги, ответил:
— Так точно, ваше превосходительство.
— Этого больше быть не должно, — снова повысил голос Кияшко. — Вы заявляете, что вы политические, а не солдаты. Сообщаю вам, что у меня нет ни политических, ни уголовных, а есть только каторжные… Господин начальник, откуда вы взяли слово «политические»? Чтобы больше его у меня не было.
— Слушаюсь! — вытянулся снова Головкин.
А разошедшийся Кияшко продолжал:
— У меня есть верноподданные и скверноподданные царя. Вы скверноподданные. Поэтому должны беспрекословно подчиняться законам империи… Вот рядом с вами стоят солдаты, верные защитники родины и престола, и они не протестуют, когда я здороваюсь с ними.
Подбежав к солдатам конвойной команды, Кияшко крикнул:
— Здорово, молодцы!
— Здравия желаем, ваше превосходительство!
Кияшко вернулся к арестантам, спросил:
— Видели?.. А теперь, как истый русский человек, я поздороваюсь с вами по-русски… Здорово, ребята!..