Я вопросительно наклонил голову набок. Итак? Оленька кусает свои маленькие губки. Владик морщится. У бандерши, если можно так выразиться, злобно-лукавое выражение лица. Вот оно что, они хотят, чтобы я сам начал говорить. Нет, дорогие мои, давайте-ка наконец сами.
— Я вас слушаю.
— Илюша, — голос у Мариночки задрожал, скулки порозовели, волнуется при всей ее бойкости, — мы долго разговаривали… Если, короче говоря, ты же знаешь, что тут у нас творится. Так вот мы говорили, обсуждали…
— И пришли к выводу, что я знаю, как все это объяснить, да?
— Примерно так. Сколько всяких разговоров, все как-то запутались, а с другой стороны, как бы никто и не виноват.
— То есть вы хотите узнать, кто убил, да?
Мариночка подняла брови, поджала губы и быстро кивнула:
— Да.
И Владик и Оленька уже не чувствовали себя неудобно, они, приоткрыв чуточку рты, подались в мою сторону. Я был убежден, что и Платон Сергеич, бесшумно просочившись через коридор, накладывает воспаленное ухо на замочную скважину. Кульминация. Дверь тихонечко скрипнула.
— Входите, Платон Сергеич, входите. — Он осторожно открыл дверь и, виновато улыбаясь, замер на пороге.
Кульминация! Но помимо полнейшей звенящей радости, происходившей, надо думать, от бешено возбудившегося кровотока, я услышал, как где-то вдалеке возникает тончайший писк тоски. Неужели все?! Еще три-четыре предложения — и это чудесное слияние распадется! И я так навсегда и останусь сидеть в этом кресле, никому более не нужный?!
— Так вот, должен вам сообщить я следующее: только что ко мне заходил Равиль, он считает, что убийца я.
Они все одновременно шевельнулись, как будто были связаны одной веревкой и узел на ней развязался.
— Вы что, обрадовались, что ли? Это сказал Равиль. Я же вам скажу довольно неприятную вещь. — Меня прямо затошнило, мне сейчас предстояло немного поморализировать, я этого терпеть не могу, но пути в обход не было в этой ситуации. Я напомнил себе, что сегодня один раз уже становился (вернее, садился) в подобную позу, когда мне нужно было уколоть противника с неожиданной стороны. — Вы, собственно, так долго выясняли отношения между собой, потому что каждый из вас чувствует некоторую долю вины за то, что произошло. — Слова давались мне с трудом, я никак не мог войти в роль, я не мог с юмором, отстраненно посмотреть на морализирующего себя, устраивающего порку бездушным развратным детям. Что же со мной?! Куда все девалось?!
— Вчера днем наша славная Оленька, когда никого в квартире не было, забрела ко мне. Мы разговорились. И она вдруг с необычайной легкостью призналась мне, почти незнакомому человеку, — видимо, ее привлекла, впрочем, как и других, моя неподвижность, я не мог стать разносчиком слухов, — так вот, она слезно пожаловалась мне, что находится в ужасном положении из-за отца, который попал под следствие. Я даже не очень понял, на чем именно, но это могло очень плохо отразиться. Кстати, воровал Матвей Иваныч, если воровал, исключительно для тебя, Оленька, и это платьице и многое другое вряд ли могла тебе купить твоя честная, но бедная тетушка. — Тут ко мне вернулось вдохновение, мир перестал быть плоским, я увидел со стороны то, как выходит у меня эта дурацкая обвинительная речь. И понял, что выходит.
— И стоило мне, Оленька, дать тебе минимальную зацепку, и ты тут же от него отреклась. Ты очень обрадовалась тому известию, что Матвей Иваныч не является твоим родным отцом.
Глазки у нее были отличные, и руки она заламывала вполне натурально. Нет ничего гаже и упоительней превращения ангелочка во взбешенную сучку.
Успел я посмотреть и в сторону Мариночки. Ее облик выражал что-то странное. Это ничего, пока — пусть, сейчас и до тебя дойдет. Владик же — мужчины туповаты — не успевал за развитием событий своею мыслью.
— Наш доблестный Равиль, к которому ты бросилась за разъяснением и подтверждением, долго упираться не стал. Он сразу все и выложил. Мне кажется, что он уже давно в какой-то форме «доил» Брюханова. А тут понял, что дело сворачивается, и показал тебе фотографию. Ту самую, да? Ты, уж не знаю в каких чувствах находясь, поехала домой и вечером позвонила папеньке и не без некоторого злорадства — откуда только в тебе эта жестокость — поинтересовалась, кем же он тебе, собственно, доводится. Он закричал, что приедет и все объяснит. Тебе неохота было устраивать слезные разборы, и ты, умненькая, сообразила, что сказать, ты сказала, что находишься на вокзале и вот-вот уедешь навсегда. И брякнула что-то вроде «я верила вам, как богу, а вы мне лгали всю жизнь». У тебя вдруг открылась склонность к артистизму. Ни с того ни с сего.