Современные сыщики не любят таких романтически-загадочных Намеков, но после всего я имел на такой намек право, я мог быть уверен, что они не пропустят его мимо ушей и не отнесут беспечно на счет расстроенного воображения инвалида и его наивного желания поинтересничать. Золотозубый, все больше становясь похожим на плебея, с мерзкой улыбочкой спросил:
— А может быть, вы и нам приоткроете эту причину: если уж всех подозревать, так уж всех.
И я им рассказал про то, как Матвей Иваныч приходил к нам в гости лет двадцать назад, мы тогда жили с моей теткой Варварой в этой же самой комнате, и я лежал на этой же самой кровати за гардеробом, поставленным так, чтобы мои детские глаза ни в коем случае не могли увидеть того, что происходило на кровати номер два. Считалось, что я сплю. Матвей Иваныч жил тогда со своим семейством в отдельной квартире, а к Варваре приходил отвести душу. Помнится, они даже о чем-то разговаривали, слава богу, я забыл эти разговоры, слишком гнусно ноет то место памяти, где они должны бы располагаться. То, что происходило там, за гардеробом, мне было не видно, но зато на самом виду висели его штаны, необъятные, лоснящиеся, коричневые. Только такие штаны могли скрыть те нечеловеческие, буйно волосатые богатства, которые приносил на отдых в теткину постель Матвей Иваныч. Меня тогда возмущало, как это Варвара не понимает всей его отвратности. Считалось, что я сплю, и они думали, что обязаны охранять мой детский сон, и от этого их мясистое совокупление, совершавшееся под ханжеским покровом бессловесного сопения, еще сильнее мучило мое воображение.
Мы никогда не заговаривали с Варварой на эту тему, даже через годы после того, как эти посещения прекратились.
Пинкертоны были слегка смущены откровенностью моего рассказа или сделали вид, что смущены, во всяком случае их шариковые ручки немного помедлили над бумагой, а потом занялись превращением рассказанного мною кошмара в стандартный протокольный текст.
Я давно уже заметил — если хочешь человека о чем-нибудь попросить, перед этим пооткровенничай с ним, открой ему маленькую и чуть-чуть стыдную тайну. Пока длилось смущение серых молодцов, я попросил их хотя бы в двух словах рассказать мне, что, собственно, произошло сегодня ночью в комнате Брюханова. A-а, вот оно что, убит с близкого расстояния? С очень близкого? То есть стреляли в упор? Следы пороха на одежде? А из чего можно заключить, что выстрелу предшествовала борьба? А, пистолет валяется там? Ага, пистолета, стало быть, нет. И никаких дополнительных улик, да? Вы не улыбайтесь, вы же должны понять, что я сейчас сам не свой. А как вы думаете, не может это как-нибудь… повториться? То есть не начнет ли кто-нибудь, как только вы поедете домой, одного за другим всех нас, так сказать, убирать? Вы считаете, что этого не случится? А почему вы так считаете? Нет, знаете, мне немного не по себе от мысли, что вы собираетесь уйти. Ведь можно же здесь хотя бы кого-нибудь оставить. Ну, может быть, вы на ночь кого-нибудь пришлете?
Тут я, кажется, немного переиграл. Золотозубый вдруг очень внимательно на меня посмотрел и сказал:
— Не надо волноваться, пистолета, судя по всему, в квартире нет, так что, мне кажется, ни вам, ни другим жильцам опасность не грозит. Если вспомните еще что-нибудь, дайте знать. — Во время произнесения этой могучей речи он стал осматривать нашу комнату — самое время!
Нет, кажется, ничего я не переиграл, на прощание они сочли нужным мне сказать, что я очень им помог, более того, что я человек необычный, можно даже сказать, незаурядный человек. Не всякий может, будучи прикован к постели, так вникать и таким гражданским темпераментом обладать. Вот, значит, какое они себе подобрали объяснение. И я улыбнулся им на прощание полублаженной улыбочкой опекаемых телевидением инвалидов, стоически сносящих свое положение. Откуда бы сейчас появиться моде на терпеливых? Следователи по очереди и очень осторожненько похлопали меня по плечу и отчалили. К Платону они заходить не стали, видимо, решили, что он серьезный злоумышленник, раз скрыл случай с пистолетом, и с налету его не взять.
Истерическое возбуждение давно уже спало. Будем надеяться, что я теперь до самого конца останусь таким же трезвым, как в конце разговора с пинкертонами. И не будем себя презирать за то, что это возбуждение мне удалось подавить не сразу, я все же человек. Даже недочеловек, и было бы смешно, когда бы и обладал нечеловеческим спокойствием.
За этими размышлениями я провел минут двадцать, а может, и полчаса. Ко мне, как ни странно, никто не пытался зайти. Но жизнь шла, по другим руслам, но текла. Платон повис на телефоне. Замызганный аппаратик, весь обклеенный изолентой, — результат брюхановского к нему отношения — установили в незапамятные времена в закутке возле туалета. Что-то очень двусмысленное мне всегда виделось в этом размещении. Телефоном пользовались чаще всех два человека: Мариночка — она в основном принимала направляемые ей звонки — и Платон, длинно, нудно и ежедневно кого-то добивавшийся. Угол стены возле аппарата постепенно покрылся цифрами и письменами, их не пытались закрашивать, понимая, что это так же бесполезно, как бороться с надписями в туалете.