Ничего не знаю такого зеленого, как трава этого кладбища, ничего такого тенистого, как его деревья, не знаю большей тишины, чем та, которая царит вокруг его могил… По утрам, когда, стоя на коленках в своей кроватке, я гляжу туда, я вижу пасущихся там овец, вижу, как красное солнышко заливает солнечные часы, и спрашиваю себя, рады ли эти часы, что они снова могут показывать время.
А вот наша скамья в церкви; какая у нее высокая спинка! Вблизи нас окно, в которое виден наш дом. В течение всей обедни Пиготти не перестает поглядывать в это окно, желая убедиться, не горит ли наш дом и не грабят ли его. Отвлекаясь сама таким образом от церковной службы, Пиготти, однако, бывает очень недовольна, когда я, взобравшись с ногами на скамью, тоже гляжу в окно. Хмурясь, она показывает мне, что я должен смотреть на священника. Но не могу же я без конца смотреть на него, я и без того хорошо знаю нашего священника, когда на нем нет этой белой штуки. Я боюсь даже, что он удивится, почему я так уставился на него, и, пожалуй, может еще прервать службу и спросить, что мне надо. А что тогда делать? Ужасно скверно зевать, но мне надо же чем-нибудь заняться. Смотрю на матушку, — она делает вид, что не замечает меня. Смотрю на мальчика, сидящего в проходе между скамьями, — он строит мне рожи. Смотрю на солнечный луч, вырывающийся через портик в открытую дверь, и вижу в этой двери заблудшую овцу, — не грешника, нет, а настоящую овцу; она стоит в раздумье, не войти ли ей в церковь. Чувствую, что если слишком долго буду смотреть на нее, то не удержусь и скажу что-нибудь громко. А тогда — что только будет со мной! Смотрю на мраморные надгробные доски, вделанные в церковные стены, и стараюсь думать о покойном мистере Баджерсе, прихожанине нашей церкви. Меня интересует вопрос, звали ли к мистеру Баджерсу доктора Чиллипа, а если звали, то как это он не смог вылечить его. И раз он не в силах был спасти больного, то как, должно быть, ему неприятно теперь каждое воскресенье смотреть на эту надгробную надпись. С мистера Чиллипа в его праздничном галстуке я перевожу глаза на кафедру священника, и у меня вдруг мелькает мысль, каким прекрасным местом для игры могла бы быть эта самая кафедра, хотя бы, например, крепостью; я бы защищал ее, другой мальчик бросился бы по лестнице в атаку, а я тут швырнул бы ему в голову бархатную подушку с кистями… Мало-помалу глаза мои начинают смыкаться. Я слышу еще, как священник поет нагоняющий сон псалом. Духота страшная. Вскоре я ничего уже не сознаю — до тех пор, пока с шумом не сваливаюсь под скамью, откуда Пиготти вытаскивает меня, полумертвого от страха.
А теперь я вижу фасад нашего дома с настежь открытыми решетчатыми окнами спальни. В них так и льется сладкий душистый воздух, в саду на ветвях все еще раскачиваются старые, растрепанные грачиные гнезда. Но вот я в другом саду — в том, что позади двора, где пустая голубятня и пустая собачья конура. Это настоящий заповедник бабочек. Вокруг этого сада высокий забор; на калитке висит замок. Деревья гнутся под тяжестью плодов. Никогда, кажется, во всю свою жизнь потом я не видывал ни в одном саду такого множества чудесных спелых фруктов. Матушка рвет их и кладет в корзину, а я украдкой набиваю себе рот крыжовником, делая вид, что совершенно им не интересуюсь.
Но вот поднимается страшный ветер — и лета как не бывало. В зимние сумерки мы с матушкой играем и танцуем в гостиной… Запыхавшись, матушка бросается в кресло. Я вижу, как она закручивает на пальце свои светлые кудри, выпрямляет свою талию; никто не знает лучше моего, как она рада, что хорошо выглядит, как гордится тем, что такая красивая.