Все это тянулось вплоть до того момента, когда надо было итти спать. Я так был подавлен в течение целого дня, имея перед глазами маменьку и сыночка, словно две огромные летучие мыши, носившиеся над всем домом, что предпочел бы остаться в гостиной, переносить вязанье и все прочее, лишь бы не итти спать. Всю ночь я почти не сомкнул глаз. На следующее утро началось то же вязанье и тот же надзор, и снова это продолжалось целый день. Мне не удалось и десяти минут поговорить с Агнессой. Едва можно было урвать момент показать ей письмо. Я предложил ей пойти погулять, но миссис Гипп стала усиленно жаловаться на недомогание, и Агнесса вынуждена была из сострадания остаться с ней. Когда стало смеркаться, я вышел один пройтись и обдумать, как мне следует поступить. Я никак не мог решить, вправе ли я продолжать молчать о том, что тогда в Лондоне поведал мне Уриа. Этот вопрос начинал меня очень тревожить.
Не успел я выйти из города на Ремсгетскую дорогу, вдоль которой шла удобная тропинка для пешеходов, как меня сзади кто-то окликнул. Я оглянулся и, несмотря на надвигающиеся сумерки, не мог не узнать этой неуклюжей походки, этого потертого теплого пальто. То был Уриа. Я остановился и он подошел ко мне.
— Ну, — вырвалось у меня.
— И шибко же вы ходите! — начал он. — У меня ноги длинные, а вы задали мне немалую работу.
— Куда это вы идете? — спросил я.
— С вами, мистер Копперфильд, если вы будете так добры и разрешите мне прогуляться со старым знакомым.
Говоря это, он весь передернулся, то ли желая умилостивить меня, то ли поиздеваться надо мной, и пошел со мной рядом.
— Уриа! — помолчав, обратился я к нему как только мог вежливее.
— Что угодно, мистер Копперфильд?
— Сказать вам правду (надеюсь, вы не обидитесь), я вышел погулять, ибо устал быть все время на людях.
Он посмотрел на меня искоса и спросил, дерзко ухмыляясь:
— Вы имеете в виду мою матушку?
— Да, именно ее, — ответил я.
— А-а-а! Но вы ведь знаете, какие мы маленькие людишки, а маленькие людишки должны держать ухо востро, чтобы те, кто повыше их, не наступали им на ноги. В любви же, сэр, как на войне, все ухищрения хороши.
Он поднес свои костлявые ручищи к подбородку и начал потирать их, скверно посмеиваясь. В эту минуту он ужасно походил на злобного павиана.
— Видите ли, — продолжал Уриа, все потирая свои ручищи и кивая мне головой, — вы, мистер Копперфильд, опасный для меня соперник и всегда таковым были.
— Так это вы из-за меня установили надзор над мисс Уикфильд и отравляете ей жизнь в ее собственном доме?
— О мистер Копперфильд, это очень резко сказано.
— Дело тут не в словах, а вы, Уриа, не хуже моего понимаете, что я хочу сказать.
— О нет! Пожалуйста, выражайтесь пояснее, а то я не понимаю.
— Неужели вы можете предполагать, — заговорил я, стараясь ради Агнессы быть спокойным и сдержанным, — что я смотрю на мисс Уикфильд иначе, как на очень любимую сестру?
— Ну, знаете ли, мистер Копперфильд, я не обязан отвечать на этот вопрос. Быть может, это и так, а быть может, и нет.
Какая подлая хитрость отразилась при этом на его гадкой физиономии и в его глазах без тени ресниц! Я ничего подобного в жизни не видывал.
— Ну, хорошо, — сказал я, — ради мисс Уикфильд…
— Моей Агнессы! — закричал он, болезненно корчась. — Будьте так добры, мистер Копперфильд, называйте ее Агнессой.
— Пусть так. Значит, ради Агнессы Уикфильд, да благословит ее господь…
— О, благодарю вас, мистер Копперфильд, за это благословение! — прервал он меня.
— … я расскажу вам то, что при других обстоятельствах был бы так же склонен поведать вам, как, например, самому Джеку Кетчу.
— Кому, сэр? — спросил Уриа, вытягивая шею и прикладывая руку к уху, чтобы лучше расслышать.
— Палачу, — отрезал я, — то есть последнему человеку, которому я мог бы это сказать. (Надо заметить, что именно его отвратительное лицо и заставило меня вспомнить о палаче.) Да будет вам известно, что я помолвлен с другой леди. Надеюсь, что это вас удовлетворяет?
— Честное слово? — спросил он.
Я собирался, хотя и с негодованием в душе, подтвердить свои слова, когда Уриа схватил мою руку и стал жать ее.
— Ах, мистер Копперфильд! — воскликнул он. — У меня не было бы никаких сомнений, если б в тот вечер, когда я у вашего камина (так стеснив вынужденной ночевкой) открыл вам свою тайну, вы соблаговолили также быть откровенным со мной. Но раз теперь выяснилось, что это так, я немедленно удалю матушку. Рад доказать вам свое доверие. Надеюсь, что вы простите предосторожности, которую любовь заставляла меня принимать, не правда ли? Как жаль все-таки, что вы не снизошли отплатить мне откровенностью, а я ведь давал вам прекрасный повод к этому. Но вы, повторяю, никогда не желали снизойти до меня, вы никогда, я знаю, не чувствовали ко мне того расположения, какое я чувствовал к вам.