Мы тоже с Пиготти засмеялись, но, конечно, не так громко.
— Знаете, — продолжал он, весь сияя и поглаживая снова себе ноги, — я думаю, потому у меня эта ребячливость, что мне так много приходилось играть с нашей девочкой! Боже мой! Во что только мы с нею не игрывали! И в турок, и в французов, и в разных других иностранцев; и во львов, китов и не помню уж, во что еще. Была она, скажу я вам, в ту пору такая крошечка, что до колен мне едва доходила. Что же тут удивительного, что я сам оребячился! Видите эту свечку? — с радостным смехом показал он нам на нее, — Так я уверен, что когда Эмми выйдет замуж, я буду так же продолжать ее ставить на окно. Да, да, я знаю, что каждый вечер, когда я буду дома (а где могу я быть, как не здесь!), я стану выставлять на окно свечку и буду сидеть у камина, притворяясь, что жду ее. Вот и сейчас я гляжу на горящую свечку и говорю себе: маленькая Эмми тоже, наверно, видит ее, — она уже близко. Да, правда, выходит, что я ребенок, только в образе морского дикобраза! — с громким смехом повторил мистер Пиготти.
Но вдруг он перестал хохотать и, прислушиваясь, проговорил:
— Ну, так и есть, легка на помине, — вот и она сама.
Действительно, дверь отворилась, но вошел одни Хэм. По-видимому, после моего прихода сюда дождь еще усилился, так как Хэм был в клеенчатой широкополой шляпе, закрывавшей ему лицо.
— А где же Эмми? — спросил его дядя.
Хэм кивнул головой на дверь, как бы показывая, что она там. Мистер Пиготти принял с окна свечу, снял с нее нагар, поставил на стол и принялся усердно мешать кочергой в очаге, желая, чтобы огонь разгорелся ярче. В это время Хэм, неподвижно стоявший на месте, сказал мне:
— Мистер Дэви, выйдемте-ка на минутку, нам с Эмми надо что-то вам показать.
Мы вышли с ним. Проходя мимо него в дверях, я, к великому своему удивлению и ужасу, увидел, что он бледен, как смерть. Он поспешно толкнул меня вперед и запер за собой дверь. Нас было только двое.
— Хэм, что случилось?
— Ах, мистер Дэви!..
Несчастный! Как горько он тут зарыдал!..
При виде такого отчаяния я просто оцепенел; даже не знаю, какие мысль приходили мне и голову, чего я боялся, — я мог только глядеть на него.
— Хэм, бедный, дорогой мой Хэм! Ради бога, скажите, что с вами?
— Мистер Дэви! Моя любимая, та, которой я так гордился, так верил, та, для которой и всегда и теперь еще готов отдать свою жизнь… уехала!
— Уехала?
— Эмилия убежала. И как она убежала — вы можете судить по тому, мистер Дэви, что я, который люблю ее больше всего на свете, молю бога скорее умертвить ее, чем дать окончательно пасть и погибнуть.
До сих пор я не могу забыть выражения его лица, обращенного к покрытому тучами небу, его судорожно сжатых рук, отчаяния, веявшего от всей его фигуры, не могу забыть пустынного места, на котором разыгрывалась эта драма, где единственным действующим лицом среди мрака ночи был несчастный Хэм…
— Вы, мистер Дэви, человек ученый, — вдруг скороговоркой проговорил он, — вы лучше моего знаете, как надо поступить. Что мне теперь сказать дома? — Как смогу я когда-нибудь открыть это ему, мистер Дэви?
В это время я почувствовал, что дверь приотворяется, и инстинктивно старался закрыть ее, чтобы отдалить ужасную минуту. Но было поздно — мистер Пиготти уже высунул голову, — и, проживи я сотни лет, мне никогда не забыть его лица…
Помню ужасные рыдания, слезы… Мы в комнате… вокруг старика суетятся женщины… мы все стоим… Я держу в руке бумагу, которую дал мне Хэм… Мистер Пиготти в разодранном жилете, с растрепанными волосами, бледный как смерть… по груди его струится кровь… (думаю, что он выплюнул ее изо рта). Старик пристально смотрит на меня…
— Прочтите это, сэр, — говорит он мне тихо, дрожащим голосом. — Только медленно, пожалуйста: боюсь, что не пойму.
Среди мертвой тишины я читаю письмо, залитое слезами:
— «Когда вы, любивший меня гораздо больше, чем я заслуживала, получите это, я буду далеко».
— «Я буду далеко», — словно про себя, тихо повторил старик. — Постойте, значит, она уже далеко… Ну, что дальше?
— «Я покидаю мой дорогой дом, — да, мой дорогой, родной дом, — завтра утром…»
На письме стояло вчерашнее число, — повидимому, оно было написано ночью.
— «с тем, чтобы никогда в него не вернуться, разве только он женится на мне. Когда вам вечером передадут это письмо, пройдет уже много часов с моего отъезда. Ах, если бы вы знали, как разбито мое сердце! Если б вы, которому я сделала столько зла и который, конечно, никогда не сможет простить мне это, если б вы могли только представить себе, как я страдаю! Но чувствую, что нехорошо с моей стороны писать о своих муках. Пусть мысль, что я такая гадкая, утешит вас. О, ради бога, скажите дяде, что никогда и вполовину я не любила его так, как люблю теперь! О, не вспоминайте о том, как вы все любили меня, как были добры ко мне! Забудьте, что я была вашей невестой, — постарайтесь представить себе, что я умерла маленькой и где-то похоронена. Молите бога, которого я теперь недостойна, сжалиться над моим дядей. Скажите же ему, что я никогда и наполовину не любила его так, как люблю сейчас, будьте ему утешением. Полюбите какую-нибудь хорошую девушку, которая станет для дяди тем, кем когда-то я была для него, а для вас верной, достойной женой. Пусть в жизни вашей не будет другого позорного воспоминания, как только обо мне. Господь да благословит вас всех! Часто, стоя на коленях, я буду молиться о вас всех. Если он не женится на мне и я буду недостойна молиться о себе, я все-таки стану молиться о вас. Передайте любимому дяде мое последнее прости. О нем льются мои последние слезы, к нему последнему рвется мое благодарное сердце».