В отличие от наших кисловских мужиков, бурмакинцы-грабари были востры на язык, солоно и круто ругались, пели непристойные песни, вколачивая под «Дубинушку» ручной бабой сваи на мельничной плотине. Песенки, по-видимому, сочинялись тут же, под ладный ритм работы. Проезжавшую с поминок по плотине мутишинскую попадью они прохватили куплетом, после которого долго открещивалась и отплевывалась набожная попадья. Доставалось прохожим девкам и молодухам, которые боялись показываться на глаза бурмакинским грабарям, обходили далеко мельницу и плотину, переходя речку вброд с задранными выше колен сарафанами и узелочками в руках. Я любил смотреть на ладную работу веселых, словоохотливых грабарей. Было приятно видеть, как под острием лопаты ловко, пластами режется сырая красная глина, как по разложенным на земле доскам катят грабари широкие тачки, перекинув на загорелые жилистые шеи холщовые лямки. Да и всегда мне нравилась ладная и спорая мужичья работа.
Несомненно, много общего было в орловском, тульбком, калужском, смоленском мужике, в общем русском укладе и быте народной крестьянской жизни, которую не раз изображали великие русские писатели. Но уже по одному облику, выговору и повадкам опытный и наблюдательный человек безошибочно отличал смоленских наших «рожков» от соседних тверских «козлов» или бойких торговых северян-ярославцев. Для городского «интеллигентного» человека, барынек в шляпках, встречавших мужиков и баб только на городских базарах и нещадно с ними торговавшихся, быть может, и казались мужики и бабы все на одно лицо. Но как в действительности ярки и различны были в деревне характеры людей, разнообразны их судьбы.
Самым сильным впечатлением раннего детства были дальние, на лошадях, поездки. Помню дороги, старинные смоленские и калужские большаки, обсаженные старыми березами, помнившими времена Пушкина, Гоголя, Глинки, бесчисленных путников старой России, колесивших по ее великим просторам. Дорожная пыль клубилась за нами, высокое летнее небо было прозрачно. По пути нам попадались деревни, бескрайним цветистым ковром расстилались поля и луга. Незаметно я вбирал в себя чудесную нежную красоту родимой земли. Да и теперь неизменно волнует меня волшебное слово: дорога!
Чудесен старый сосновый бор, в который мы въезжали. Направо и налево высились могучие двухсотлетние сосны. В голубое с легкими облаками небо возносятся их темно-зеленые вершины, красноватою бронзою отсвечивают стволы. Смолистый воздух в бору недвижен. Соскочив с дрожек, я радостно бегу вдоль песчаной дороги. Под ногами узластые, толстые корни, мох, брусничник. Рыжая легкая белка перебегает дорогу.
И бор, и поля, и дурманящий запах багульника неизгладимо запечатлеваются в памяти. Я примечаю огромные муравьиные кучи, возвышающиеся у дороги. Распластав крылья, канючит в светлооблачном небе над вершинами сосен ястреб-канюк, где-то звонко долбит труженик-дятел. Мир солнечный, пахучий окружает меня.
Навеки запомнилась мне одна такая дальняя поездка. Я сидел за широкой спиною отца на дрожках, мягко кативших по пыльной проселочной дороге. Мимо плыли еще цветущие недозревшие поля, громыхали под колесами бревенчатые мостки, перекинутые через ручьи и речушки, заросшие лозняком и ольхою. Сколько притягательной силы было для меня в этих речушках! Белые пухлые облака тихо плыли по небу. На повороте за незнакомой деревней свернули на большак, обсаженный рядами старых, развесистых берез. Даже в детстве эти старые березы на широких русских большаках производили на меня глубокое впечатление.
Мы проезжали деревенскими улицами, мимо бревенчатых низеньких изб с соломенными золотистыми новыми крышами и старыми, поросшими бархатным мохом. Из крошечных оконец с отодвигавшимися створками выглядывали лица стариков и старух. Поднимая по дороге пыль, сверкая голыми пятками, в коротеньких порточках и рубахах распояской бежали к воротцам деревенские ребятишки. Отец останавливал лошадь, дарил отворявшим ворота ребятам конфеты, купленные в деревенской лавочке.