Нет, она все же не понимала. Дело было уже не в привязанности к родным стенам, граненой лампе, привычным книгам и к ней, Тё-Тане. Вернее, не только в нем. Дело было в безысходности. Страх, который возник от первой угрозы лишения отпуска, стал частью Колиного мироощущения. В корпусе была несвобода. Там он нисколько не принадлежал себе, им полностью распоряжалась чужая воля. Она не всегда была злая, порой даже наоборот, но не своя... И мысль, что придется несколько лет пребывать в ежедневном подчинении этой равнодушной воле, была страшнее смерти...
Тетушка вдруг посмотрела внимательно и сказала со вздохом:
– Ладно, ложись. Может быть, ночью... к тебе придет спокойствие.
И оно пришло. Потому что проснулся Коля с четким пониманием: туда он больше не пойдет. Так и сказал Тё-Тане. А еще сказал, что чувствует себя дурно и не может встать.
– Мальчик мой, но... так вопросы не решаются. Извини, но это каприз...
– Нет...
– Что «нет»?
– Всё нет!
– Значит... ты никогда не станешь моряком. Так?
– Так. Нет... не знаю. Может, и стану. Для этого не обязательно учиться в корпусе.
– К сожалению, обязательно... А иначе кем же ты собираешься стать?
– Хоть кем... Закончу гимназию и медицинский факультет. Буду доктором, как папа...
– Папа был еще и офицером. И очень огорчился бы, узнав о твоем поведении... Я умоляю тебя: встань и поедем...
– Хорошо... – он откинул одеяло и поднялся с постели. Увидел себя в мутноватом высоком зеркале: с похудевшим серым лицом, растрепанными локонами, в длинной, как саван, рубашке. И сказал опять:
– Хорошо. Едем, раз вы велите. Однако знайте, что очень скоро я там умру. – Он полностью верил сейчас, что так и будет. И даже улыбнулся с облегчением. Потом поплыло в глазах...
Полину отправили в корпус к вахтенному командиру – с письмом о неожиданном недуге воспитанника. И – за доктором.
Знакомый доктор Иван Оттович Винтер нашел у мальчика повышенную нервозность и слабость, кои вызваны были, очевидно, излишним обилием неожиданных впечатлений и резкой сменой образа жизни. Сказал, что вскоре все пройдет, и прописал капли.
Принесенные из аптеки капли Коля послушно пил в течение дня. К вечеру тошнота прошла, голова перестала кружиться, осталась лишь легкая слабость. Она не мешала, однако, ощущению прочного покоя. А покой этот, в свою очередь, был вызван окаменевшей Колиной решимостью: пусть он умрет, но в корпус больше не вернется.
Так было и утром. На холодный вопрос тетушки, что он собирается делать, Коля сказал, глядя в потолок:
– Ничего.
Татьяна Фаддеевна слишком хорошо знала племянника. Гнуть мальчика можно лишь до известного предела, дальше – сломаешь. Она поджала губы... и поехала в корпус одна.
Ее принял сам контр-адмирал Воин Андреевич Римский-Корсаков. Он был крайне вежлив, но сух. Ибо ходатайство вдовы Лазуновой о своем воспитаннике, конечно же, показалось директору корпуса не более чем следствием переживаний чувствительного женского характера. И он сказал вначале все, что она ожидала. О мальчиках, которые не сразу вживаются в непростой корпусной быт; о привычке, которая выработается со временем; о необходимости мужского воспитания...
– Ваше превосходительство... Я все это говорила Николаю многократно. Со всей доступной мне убедительностью. Он не из тех упрямцев, которые не желают слушать разумных убеждений и отметают всякую логику... Однако же здесь нечто такое... Видимо, это одна из тех натур, которая делает его непохожим на большинство мальчиков...
«Видимо, вы никогда не пороли эту натуру», – прочиталось на лице адмирала. Но сказал он иное:
– В наше время смягчения нравов мы прилагаем все усилия, чтобы в корпусе дети видели свой второй дом. Наставники подбираются с особым тщанием. Розги отменены. Воспитанию нравственности отдается немало сил...
– Я знаю, ваше превосходительство...
– И тем не менее вы настаиваете... Но вы же понимаете, сударыня, что ответственны за будущее мальчика. Взявши его из корпуса, вы многое в этом будущем зачеркиваете...
– Я понимаю и это... – Голос госпожи Лазуновой стал тверже. Ибо в ответ на правильные слова адмирала, в ней укреплялось свое, обратное этим рассуждением решение. Она сейчас как бы ощутила себя мальчиком Колей. Ощутила тоску и отчаяние, которые испытал бы он, если бы его все же уговорили и повезли снова в корпус. – Я всё понимаю, ваше превосходительство. И тем не менее... Поверьте, мое решение не дамский каприз и не результат душевной слабости. Все гораздо серьезнее...
Римский-Корсаков поднялся из-за стола. Пожал плечами, отчего приподнялись и опали его густые эполеты.
– Воля ваша... Татьяна Фаддеевна. Конечно, вы хорошо знаете мальчика, и, возможно, у него действительно... скажем так... нет никаких склонностей к морской службе. Не смею настаивать далее, чтобы не взять грех на душу. Позвольте, однако, напоследок дать вам совет...
– Я выслушаю его с благодарностью... Воин Андреевич.
– Исключать Николая фон Вестенбаума из кадет приказом за нежелание быть в корпусе, конечно же, не следует. В конце концов это может стать известным и нежелательно сказаться в будущем. Я полагаю, у вас есть какие-то знакомства с друзьями его отца, Федора Карловича...
– И что же?
– Я говорю о друзьях-медиках. Надеюсь, они не откажут вам подписать бумагу, что мальчик не может находиться в нашем учебном заведении по открывшемуся нездоровью.
– Но... позволительно ли хлопотать о том, что не соответствует истине?
– Это формальность. Она позволит сохранить приличия и оградит вас от необходимости неприятных объяснений при возвращении Николая в прежнюю школу...
Знакомые, конечно, были. Один из главных врачей морского госпиталя Дмитрий Сергеевич Валахов тщательно осмотрел раздетого, бледно-синего от волнения Колю, затем о чем-то долго (видимо, для придания серьезности всему происходящему) говорил со своим помощником Николаем Федоровичем (Колиным тезкой!). Тот в свою очередь тоже осмотрел мальчика. Затем они вручили Татьяне Федоровне (которую пригласили из соседней комнаты) бумагу. В ней было написано, что сыну военного врача Федора Карловича Вестенбаума Николаю обучение в военном заведении решительно противопоказано по причине слабости легких.
– Благодарю вас, Дмитрий Сергеевич... – видно было, что тетушке очень неловко.