— Какое такое сальце, опомнись! Пост же! — излишне шумно возмутился Куприян Филиппыч.
— А! Ну правильно, пост. Однако же, говорят, ради праздника возможно послабление. А пирог к тому же с овощной начинкою, без всякого греха. Да и горилка, она ведь тоже постная…
— Ох и бесовская твоя натура, Николай… Зайти разве ради Настеньки, чтобы в праздник не было ей огорчения…
— Вот и я говорю… Только момент, укрою в капонире орудие!
Настенька всплеснула руками.
— Куприян Филиппыч! Заходьте, сделайте радость… Давайте саблю. Ох и тяжеленная, как вы ее носите… Снимайте шинель…
Тотчас появились на столе тарелки, плошки, пирог и штоф.
— Ты, Настасья Павловна, держала бы своего неслуха в надлежащей суровости, — ворчал Семибас, устраиваясь на скрипучем табурете. — А то ведь как был батарейный сорванец, так и остался, хотя сам государь его поминал в указах…
— Сорванец и есть, Куприян Филиппыч. Каждый день с утра не знаешь, чего он к вечеру учудит! Пушка эта… Я каждый раз уши затыкаю с перепугу… А недавно разругался с хозяином, с Телятниковым, что старые корабли подымает, да и ушел. Хорошая была работа, а он: «Пойду к Федосу Макееву в шкиперы, буду его тендер водить, у Федоса-то прав нету, а у меня есть»…
— Это, что ли, правда? — глянул околоточный из-под косматых бровей на Николая.
— А чего… Телятников жулик, не меньше того американца. А мне плавать надобно, не зря же я в Керчи ту науку грыз. А на Федосовом тендере я уже ходил, дело знакомое
Семибас покачал головой. То ли с осуждением, то ли наоборот.
Налили горилку — Николаю в простой стакан, Куприяну Филиппычу — как гостю — в широкую чарку радужного стекла. Хотели плеснуть и Настеньке — в тонкую чайную чашку, — но она засмеялась и замотала головой.
Выпили за праздник. Пожевали. Выпили за Настеньку, чье угощение было выше всяких похвал. Поговорили малость о Телятникове, который медленно и неумело вел дела с подъемом судов — тех, что в начале осады были затоплены, чтобы закрыть вражеским кораблям вход в Северную бухту. К слову пришлось — вспомнили не по-доброму и лихого американца, который еще до Телятникова ведал подъемными делами. Снимал с корабельных корпусов медную обшивку и все ценное, заработал на том немалые деньги, завел в городе богатый дом, жил на широкую ногу, а потом его только и видели…
— А чего там… Подымай не подымай, а это все равно уже не флот. Надо строить новый…
— Верно, Маркелыч. Тот свою геройскую службу сослужил, закрыл грудью город… Давай-ка теперь по третьей, как положено…
И выпили, не чокаясь, за тех, кто полег здесь…
— И за батюшку твоего, Тимофея Гаврилыча. Лихой был комендор, упокой Господи его душу…
Отец Николая Тимофей Гаврилыч Ященко был комендором на «Трех Святителях», участвовал в Синопском бою, а с началом осады оказался на Пятом бастионе. Жена его в ту пору умерла от простуды, десятилетнему Николке податься было некуда, вот и приткнулся на бастионе к матросам. Был одно время вестовым у командира второй дистанции лейтенанта Забудского, помогал отцу управляться с орудием, скоро притерпелся к пушечному грому, вражеским бомбам и свисту пуль, к виду изувеченных тел и крови. Потому как война и отстаивать свой город — святое дело. Так и отец говорил, и взрослые приятели-матросы, и сам Павел Степанович Нахимов, который не раз при встречах трепал по кудлатой голове отчаянного босоногого юнгу.
Зимою отца свалила насмерть штуцерная пуля. За орудие стал отцовский товарищ дядя Матвей, Николка остался при нем. Потом убило и Матвея. Николку знакомые матросы взяли на редут Шварца. Однажды туда из лихой вылазки принесли две трофейные мортирки. С виду почти игрушки, но стреляли справно, и Николка скоро выучился управляться с ними лучше всех. Оно и понятно — маленькие маленького всегда понимают лучше взрослых. У солдат и матросов мортиры назывались по-своему, «маркелами», вот и стал уже в ту пору Николка Ященко Маркелычем.
Так и воевал до того дня, когда пришлось со всей армией отойти по наплавному мосту на Северную сторону. Там приписали Николку к одной из батарей, что стояла в сплошной линии обороны неподалеку от каменного Михайловского бастиона. Затем, уже в начале пятьдесят шестого года, по велению начальства (Николка и не ведал, какого) отправили его в Николаев, в резервную роту, а оттуда вскоре отвезли в Петербург и определили в школу кантонистов при морском гвардейском экипаже. При этом выдали в награду неслыханную сумму — сто рублей серебром. Половину он за годы учебы потратил на столичные забавы и угощения товарищей, а другую половину (хватило ума!) сберег до взрослых лет, что потом очень пригодилось.
В начале школьной жизни случилось событие, которое сперва изрядно напугало кантониста Ященко. Начальник школы вдруг истребовал у него медаль «За храбрость», которую еще на бастионе вручил Николке сам Павел Степанович. Было от чего пустить слезу! Но скоро выяснилось, что медаль взяли в инспекторский департамент для обмена на знак отличия военного ордена Святого Георгия, который пожалован был юному артиллеристу Высочайшим повелением. Георгиевский крест вручили кантонисту Ященко перед строем всего экипажа, после чего началась у него жизнь вовсе даже неплохая.
Конечно, строгости в кантонистской школе были немалые, но Николка к военным порядкам был приучен, иных он и не знал. А на шалости юного героя Обороны начальство смотрело снисходительно: не драть же георгиевского кавалера за каждую мелкую выходку. Тем более что учился он примерно, потому как был «головастый».
После школы зачислили Николая Ященко во вторую роту того же гвардейского экипажа и началась его действительная матросская служба. Только служба эта была ему не по душе. Караулы да парадные выезды на шлюпках со всякими высокими чинами. Иногда приходилось видеть и самого государя. А вот моря видеть почти не приходилось. А мечталось ведь, что будет, как батя, на большом корабле. И как только подвернулся случай, напросился Николай в плавание.
По-прежнему числясь в гвардейском экипаже, был он определен волонтером в команду учебного корабля «Орел», которым командовал (вот еще одна удача!) участник Обороны капитан первого ранга Федор Степанович Корн. Он помнил маленького Маркелыча и принял его с теплотою необыкновенной. Николай, однако, ни знакомством с капитаном, ни георгиевским крестом не кичился, постигал парусную науку по всей форме. То, что в школе учили по словам наставников да по моделям, теперь узнавал на деле.
Старый восьмидесятичетырехпушечный «Орел» ходил с гардемаринами в Ревель, в Гельсингфорс и даже за границу — в Данию. Несколько раз попадал в нешуточные штормы, однажды чуть не перевернулся при шквале из-за недостаточного балласта. Такое запоминается навсегда.
Молодые офицеры — те, что рады были всяким новшествам и освобождению крестьян, — к любознательному грамотному матросу с Георгием на форменной рубахе относились по-дружески. Случалось, объясняли иногда кое-какие премудрости штурманской науки, давали подержать секстан и заглянуть в карты. Все удерживал в памяти Николай, будто знал — пригодится…
Не все офицеры, однако, были добры. Некоторые, особенно из старых, чуть чего — по зубам, хотя капитан Корн и не одобрял этих обычаев. Особо зверствовал старший офицер, капитан-лейтенант Гладов. Однажды по его приказу за мелкий просчет на учениях наказали марсового матроса Фому Ласточкина. Дали на баке пятьдесят линьков. Николай как увидал на его спине багровые рубцы и подтеки, так словно что-то обломилось в душе. Нет, ему и раньше приходилось видеть, как бьют, не дома у маменьки рос, но сейчас, под снежно-белыми парусами, под ясным небом с вольными чайками показалось это немыслимо диким. Необъяснимым… И вернувшись в гвардейский экипаж, стал матрос второй статьи Ященко думать об отставке.