Все трое вы заявили единодушно, что Гусеву не знали, но, очевидно, солгали. Позвольте не приводить вам в том доказательств, сами знаете, что солгали. Однако в самой лжи заметна странность — почему так единодушны люди, столь непохожие друг на друга? Ответ возможен двоякий. Первый — люди разные, а веревкой повязаны одной, связали их обстоятельства, общая вина, общая судьба. Ответ соблазнительный, но на поверхности, прост. Другой мне ближе. Единодушие мнимое, в основе которого лежат причины совсем разные. Из различных соображений все трое исходили, когда говорили одно и то же.
Из каких? Корыстных или благородных? Ведь человек не всегда молчит из страха. И присмотревшись к вам, пришел я, Простите за откровенность, к выводу, что один вы из тройки пошли на ложь не из трусости.
Витковский протестующе поднял руку.
— Погодите. Я лишь предполагаю. И не оправдываю вас. Напротив, каковы бы ни были соображения ваши, итог их, результат, объективно ошибочен и вреден…
Разговор их, как и первый, происходил на квартире Витковского. Снова они были вдвоем, но на этот раз не случайно, так договорились по просьбе Мазина. И еще, на столе было пусто, и не играла музыка, и Витковский не выглядел гостеприимным хозяином, а сидел, сгорбившись, в кресле, следя усталым взглядом, как Мазин ходит по комнате и говорит, ему говорит, Станиславу. Но, слыша слова Мазина, Витковский слышал и другое, находился в другой комнате, в Борщихином флигельке, лежал на койке, убранной байковым одеяльцем, а рядом крутился Вова и говорил, тоже убедительно говорил…
— Дело, Стас, конечно, хозяйское, но я бы на твоем месте сходил.
— Вот и пойди. Билеты у меня в плаще, в кармане.
Вова махнул рукой:
— Упрям же ты, как валаамова ослица. Татьяна меня терпеть не может.
— Почему?
— Ну, если хочешь, потому что я презираю таких, а женщины это великолепно чувствуют.
— Если презираешь, почему загорелся душеспасительной идеей?
— Могу ответить. Пора это свинство кончать. Им же лучше будет. Узнает правду, переживет и забудет.
— Так о ком ты заботишься?
— О себе! Тебя это устраивает? Надоела мне эта мелодрама! Муха скулит, жалуется — Татьяна ему проходу не дает, а нам отдуваться. Ведь на носу госэкзамены, защита… Я эгоист? Да. Поэтому я и не иду. А ты альтруист. Тебе они нравятся. Вот и сделай доброе дело, открой ей глаза на Муху. И он тебя поблагодарит. И я. Всем хорошо будет.
— Но это не мое дело.
— Прекрасно, пойди, утешь брошенную женщину, чтобы не стояла в одиночестве под часами. Тебе-то она симпатизирует. Замена, правда, неравноценная…
— Оставь идиотскую иронию. Никогда у тебя не поймешь, всерьез ты или шутишь.
— Я всегда серьезно говорю. Сходи в кино с Татьяной.
— Не пойду, — ответил он, зная, что пойдет, не устоит перед этой единственной возможностью побыть с ней вместе, сказать что-то (не о своей любви, конечно, а просто о чем угодно, о погоде, о чепухе какой-то), сказать и услышать ее слова, ее голос, к нему одному обращенный. Даже если она откажется, не пойдет в кино, и тогда несколько минут (пусть хоть минуты!) будут они стоять рядом… В последний раз! Как же тут не пойти, как?
— Ну, и не ходи, не ходи. Можно подумать, мне это больше всех нужно. Я нашел записку, обегал полгорода, искал Муху, не нашел, теперь тебя целый час умолачиваю, и я же эгоистом считаюсь… Да ну вас всех к черту!
Вова обиженно двинулся на кухню, нашел на плите остывшую зажаренную картошку, взял сковородку в одну руку, вилку в другую и снова вышел, закусывая на ходу.
— Вова! А с Ириной это уже наверняка?
— Я думаю.
— Из-за отца, выгод?
— Ну, милый, ты меня ставишь в неудобное положение. Сообрази сам, чем еще может привлечь эта худосочная девица?
— Может быть, она умный, интересный человек?
— Не смеши! — Вова поперхнулся холодной картошкой. — Тебя, возможно, и привлекли бы эти качества, но не интеллектуала Муху.